Добрую минуту она стояла и ругалась, все ее мускулы напряглись от разочарования и гнева. Сумасшедший кретин. Чертов гребаный сумасшедший болван. И так далее. Нет, снова переживать все это она не станет. Нет, она этого больше не потерпит. Чем скорее его здесь не будет, тем лучше.
Где его искать, она знала.
Дрожа, буквально вибрируя от ярости, она вернулась в коттедж за фонариком и поехала к старому барскому дому. Поставила машину на краю луговины и быстрыми шагами двинулась сквозь буковую рощу к зарослям тиса. Почти стемнело, холодало с каждой минутой. Она обошла черный массив тисов, перед ней открылась тусклая хромированная поверхность озера. Зашедшее солнце оставило после себя жалкую, сернистую, желто-серую полоску на горизонте. Деревья и кусты почти лишились красок, стали монохромными, на склонах долины, спускавшихся к воде, лежали длинные тени.
Его нигде не было видно. Она прислушалась. Ничего. Ветер. Лесной голубь. Резкие крики грачей. Она громко окликнула его несколько раз. Ответа не последовало. Она бесцельно покрутила в руке фонарик, посветила в разные стороны, пытаясь обнаружить, что же он вырыл, но ничего не заметила. Теперь она поняла, что ехать сюда было незачем: он мог пойти домой через ферму Блекнолл и в любом случае темнота заставила бы его возвратиться в коттедж очень скоро. Она развернулась и направилась к машине.
Примерно пятьюдесятью ярдами выше тисовых зарослей она споткнулась о лопату, лежавшую на краю луговины. Луч фонарика осветил ей несколько квадратных футов вырезанного дерна и небольшую яму. У нее перехватило дыхание, она остановилась, огляделась. Уши ее заполнил плеск декоративных каскадов на питавшем озеро ручье и журчание воды в зеленых прудах, чьи струи обтекали продуманно размещенные скалы с заросшими зеленью беседками и гротами.
Хоуп прошла через полосу буковых деревьев к ручью. Рядом с ним бежали дорожки, тянулись ступени, стертые и замшелые. Архитектор задумал здесь дополнительный спуск на луговину, к озеру, еще более романтический и уединенный. Над прудами побольше с их особенно живописными каскадами красовались резные каменные скамейки для тех, кто хотел помечтать над водой, погрузиться в навеянные чужим замыслом грезы. На одной из таких скамеек Хоуп нашла бумажник Джона и его маленькую записную книжку.
— Джон! — тщетно выкрикнула она. — Джонни… Джонни, это я!..
Ответа не последовало.
Она заставила себя направить луч фонарика вниз, на озеро. Выложенное камнями, его дно напоминало плоское блюдце диаметром в двадцать футов. Питавший озеро ручей образовывал здесь каскад высотой футов в двенадцать, но камни по ходу струи обросли такой бородой из травы и мха, что вода скорее сочилась и капала, чем текла. Ивняк и кусты крушины, разросшиеся и бесформенные, склонялись над углублением, в котором лежало озеро, кроны деревьев сходились над головой, загораживая даже тот слабый свет, который еще лился с неба. Было темно и тихо, в воздухе странно пахло плесенью — как в погребе.
Луч фонарика отражался от воды, делая ее непрозрачной и блестящей. Она, осторожно переставляя ноги, спустилась по каменным ступеням и посветила фонариком, держа его косо, почти параллельно поверхности воды.
Джон лежал лицом вниз, на глубине в три-четыре фута, полностью одетый, в позе человека, нырнувшего на мелководье, пятки у него были выше, чем голова. Руки он сложил на груди. Его фигура казалась негнущейся, положение — неестественным, он напоминал памятник, сброшенный с пьедестала.
Пристроив на земле фонарик так, что его луч достигал противоположного берега, Хоуп вошла в озеро и механически зафиксировала ощущение холода от воды, хлынувшей за голенища ее резиновых сапог. Когда Хоуп приблизилась к Джону, вода доходила ей до бедер. Она обеими руками ухватила его за щиколотку, потянула. Поняла, и у нее вырвался горестный всхлип, что его лицо тащится по дну. Он был необъяснимо тяжелым.
Она сунула руки глубоко в воду и с огромным трудом его перевернула. Он не был почти невесомым, не скользил, повинуясь ее движениям, плавно и замедленно, как обычно тела в воде. Она поняла, почему. Кусок каменной плиты — ступеньки или скамейки? — клином высовывался из-под его твидовых лацканов. Пиджак был застегнут наглухо, на все три пуговицы, обе руки — засунутые под его борта, по-наполеоновски скрещенные — прижимали прямоугольный камень к животу и груди.
Негнущимися ледяными пальцами она высвободила его руки и ухитрилась расстегнуть пиджак. Камень медленно сполз на дно, голова Джона обрела плавучесть, и его лицо, бескровное, невыразимо спокойное, с широко открытыми глазами, легко преодолевая три фута темно-зеленой воды, стало подниматься на поверхность — его непокорные, вьющиеся волосы колыхались податливо и, мягко — впервые в жизни — пока его черты не выступили над водой и, покачавшись, замерли, глухие и равнодушные к ее пронзительному, прерывистому, обреченному крику.
СЛАБОЕ ПЛАМЯ
Каждый день мы вдыхаем и выдыхаем четыре тысячи галлонов воздуха. Сколько вдохов понадобилось сделать Джону, чтобы его легкие заполнились ледяной водой?
Четыре тысячи галлонов в сутки. Как нам нужен этот газ! Он питает кровь, помогает процессам горения, служит пищей для слабого пламени, согревающего нас изнутри… Именно холод так нервирует нас в покойниках. И их совершенная неподвижность. Актер, изображающий смерть на сцене, не может полностью скрыть, что у него едва-едва приподымаются и опускаются грудь и живот, не в состоянии до конца справиться с мельчайшими сокращениями и подергиваниями множества своих мускулов. Он не до конца неподвижен. Его внутренние органы вдыхают, фильтруют, разлагают и потребляют. Но абсолютная неподвижность покойников явно, демонстративно бесчеловечна. Инертное, неодушевленное тело становится вещью — когда эти неуловимые движения исчезают. Человек превращается в свернутый ковер, в мешок картошки, в бревно.
С неистовыми криками и воплями я устремилась к ним, скользя и оступаясь на склоне, но шимпанзе то ли не слышали меня, то ли не обращали внимания. Как бы то ни было, они сами подняли чудовищный шум, и Конрад отвратительно визжал от боли и ужаса. Я видела, как Дарий безжалостно молотит его кулаками по голове, а Пулул и Себестиан пригибают к земле.
Я побежала по дну долины к зарослям мескинго, не переставая орать, одной рукой стараясь нашарить в висевшей на плече сумке Усманов пистолет.
Их было восемь — взрослых самцов, напавших на Конрада, каждый во много раз сильнее здорового взрослого мужчины. Когда я преодолевала полосу ярко-зеленой травы на берегу ручья, мысль о том, что будет, если они на меня нападут, заставила меня остановиться и содрогнуться от нестерпимого страха. Мгновение я не двигалась. Потом услышала, как Конрад завопил еще громче и пронзительней и вдруг умолк…
Они все были по другую сторону ручья, у кустов мескинго, в безумном возбуждении наскакивали на простертого на земле Конрада. Я выстрелила в воздух, и они засуетились, галдя и вскрикивая. Дарий сломал ветку мескинго и начал лупить ею по земле. Америко и Пулул бросились ко мне через ручей, угрожающе жестикулируя, воя, скаля свои желтые зубы. Дарий встал на ноги, шерсть дыбом, руки широко раскинуты. Шум стоял невыносимый, какой-то преувеличенный, словно пилили металл, звуки вибрировали, отдаваясь эхом со всех сторон, дикие, рваные, хриплые.
— ВОН ОТСЮДА! — рявкнула я на них, прицеливаясь. — УБИРАЙТЕСЬ! УБИРАЙТЕСЬ! — Но что такое пистолет для Homo troglodites? И чем была для них я? Странная прямостоящая обезьяна, шумная, жестикулирующая, которая вдобавок им угрожает.
Еще двое пересекли ручей. Пулул ринулся было ко мне, но, сделав несколько шагов, остановился и попятился. Дарий визжал как безумный, неистово ломая ветки мескинго. Америко схватил камень со дна ручья и неуклюже, высоко бросил его в мою сторону. Пулул наскакивал и отскакивал, с силой бил кулаками по земле в двенадцати футах от меня. Гаспар медленно приближался ко мне справа. Я окинула взглядом кусты мескинго, надеясь увидеть Конрада.