Он помотал головой, ноздри у него сжались.
— Я делал такую работу — ты не поверишь… Фантастика. — Тут он поднял на нее глаза, и она увидела, что они полны слез.
— Понимаешь, в Непе я подумал, что если снова попробую копать, это может вернуться, — голос у него стал тихим. — Ты не знаешь, как это ужасно: обладать чем-то, такой магической силой и постепенно ее утрачивать. — Он издал странный гортанный звук, не то заворчал, не то рыгнул. — Я пытаюсь переломить себя, насильно заставить свой мозг работать дальше, но он не… — Он затрясся всем телом, лицо у него покраснело. Он закрыл глаза, уперся подбородком в грудь. Хоуп показалось, что его вот-вот стошнит.
Но он рыдал. Он положил руки на стол, сгорбившись, подался вперед и разразился всхлипами. Он странно, с придыханием, подвывал, нижняя челюсть у него отвисла, по лицу текли слезы, сопли, слюни.
— Джон, ради Бога, пожалуйста, — Хоуп выскочила из-за стола и склонилась над ним, одной рукой обняв его вздрагивающие плечи. Его стенания ее пугали, это была какая-то архаическая форма плача, незнакомая ей и с трудом узнаваемая. — Джонни, милый! Не надо, пожалуйста. ПОЖАЛУЙСТА.
В зале повисла тишина, посетители замолчали, недоумевающие, растерянные. Хоуп чувствовала, как у нее под рукой мелкая дрожь пробегает по его напряженным мышцам. Он выпускает из себя печаль, подумала она. Она почти физически чувствовала, как эта печаль клубится вокруг нее — прозрачный эфирный поток, что-то вроде газа, турбулентного газа, текущего у него изо рта, из глаз, из носа.
Кое-как, с помощью двух официантов ей удалось поставить его на ноги, накинуть на него пальто. Обслуживающий персонал ему сочувствовал, но в ресторане он был лишним. Ведя Джона через зал, она краем глаза замечала, что посетители провожают их недоуменными, тревожными взглядами. Казалось, их лица спрашивали, почему он так нестерпимо жалок. Человек, мужчина: что на него так подействовало? Какая ужасная трагедия могла его настолько унизить? К своему стыду, Хоуп почувствовала, что жар смущения окутал ей лицо и плечи, словно их накрыл пуховый платок.
Снаружи, на холодке, ему стало легче. Он сделал несколько шагов без ее помощи, потом повернулся к темной витрине. Прижался лбом к холодному стеклу. Хоуп стала нашептывать ему ласковые, утешительные слова, обняла его.
— Боже, Хоуп, — сказал он. — Я расклеился к чертовой матери. Тебе придется мне помочь.
— Конечно, с радостью. Все будет в порядке.
— Ты знаешь, кажется, мне это пошло на пользу. Как ни смешно, я в каком-то дурацком смысле чувствую себя лучше.
— Пошли, я доставлю тебя домой.
В квартире она помогла ему раздеться. Он казался спокойным, но двигался замедленно, как человек в крайнем изнеможении. Когда он лег в постель, она заметила, что щеки у него ввалились, черты лица заострились, и кожа, по-новому обтягивая лоб и скулы, сложилась в незнакомые бугры и морщины: он постарел лет на десять. Глаза у него были распухшие и мутные, полузакрытые.
— Мне нужно поспать, — сказал он.
— Не волнуйся, ты уснешь.
— Нет. У меня в голове все кипит. Я лежу и думаю. У меня есть пилюли в портфеле.
Она пошла в гостиную, взяла его портфель, открыла и извлекла какие-то записные книжки и папки. Он носил с собой таблетки на все случаи жизни, она знала, что эту привычку он приобрел в Штатах. Она обнаружила либриум, средство от изжоги, противогистаминный препарат и снотворное.
Она дала ему две капсулы. Пластиковые, белые с желтым.
— Вечно ты с этими таблетками, — улыбка ее означала: «Что тут поделаешь!»
— Видишь? Иногда они оказываются очень кстати.
Он проглотил снотворное и натянул на себя одеяло по самые брови. Она склонилась у его постели и стала гладить его жесткие волосы. Она целовала его, успокаивала, говорила какие-то слова о том, как они поедут в Неп отдохнуть. Вскоре он начал засыпать.
— У нас все будет о'кей, — произнес он невнятно, слабым голосом. — Мы справимся.
Она выключила свет, закрыла за собой дверь и прошла в гостиную. Она заперла либриум и снотворное в ящик письменного стола и сделала себе крепкий виски с содовой. Села за стол и стала складывать ему портфель. Она сама устала, конечности у нее ныли, но ее мучило подспудное двигательное беспокойство.
Она посмотрела на беспорядочную кипу его бумаг, рукописных и отпечатанных. Непонятные записи и диаграммы, неразборчиво нацарапанные выкладки. На выброс пошли две салфетки, картонная крышка от пачки сигарет и оторванная бумажная обложка с пингвином. Она взглянула на неразборчивые мелкие значки: подумать только, что кто-то может это читать, мысленно проговорила она, собирая разрозненные бумаги, кто-то видит смысл в этих цифрах и загогулинах. Она удрученно покачала головой. Надо признаться, именно эта магия, эти рунические письмена математиков, вызывали у нее благоговение и священный ужас. Это было нечто сверхъестественное, из другого мира. Она взяла в руки листок бумаги, вырванный из ежедневника, на нем было несколько слов: Гамма-функция Эйлера, определение, и под ними.
Какой странный и незаурядный ум прибегает к этому типу дискурса, пользуется этими символами, чтобы выразить ключевые идеи… Она рассеянно, неизвестно зачем, перевернула листок. Там тоже нечто было написано, но уже незнакомым почерком.
Дорогой Д. Приходи к четырем. Он завтра уезжает в Бирмингем на три (!!!) дня. Ты сможешь остаться на ночь? Постарайся, очень тебя прошу. Очень. Очень. Твоя XXXXX.
ОДНА ВЕЛИКАЯ АКСИОМА
На Браззавиль-Бич время течет медленно и плавно, ход его переносить легко. В те дни, когда я не работаю, я ем то, что себе сготовила, плаваю, читаю, делаю наброски, пишу. Здесь нет стремительного бега дней. Пейзаж один и тот же, сезонные изменения незначительны. Дожди почти не преображают Браззавиль-Бич. Все те же пальмы и сосны казуарины… Волны накатывают на берег. Это мое время, личное и неприкосновенное. Происходящее там, во внешнем мире с его спешкой и занятостью, есть нечто постороннее. Оно происходит во времени, которое отмеряют часы и календари, но здесь, на берегу, дни идут под тиканье других часов.
Календарное время, как его именуют специалисты по хронологии, всегда основывается на вращении Земли. Но наше чувство «личного» времени — внутреннее. Специалисты по неврологии считают, что это чувство времени, а именно, ощущение того, как движется время в данный момент, сбусловлено состоянием нашей нервной системы. Когда мы стареем, наша нервная система начинает работать медленнее и наше чувство личного времени соответственным образом сдает. А календарное время неумолимо движется, его отрезки неизменны, его единицы непобедимо постоянны. Поэтому, когда мы стареем, нам кажется, что жизнь все быстрее проходит.
Итак, на Браззавиль-Бич я пытаюсь игнорировать календарное время и проводить дни в соответствии с внутренними часами своего организма, какова бы ни была их природа. Эта идея мне нравится: если я могу игнорировать календарное время и по мере того, как я старею, мои нервные реакции будут замедляться, значит, ощущение, что жизнь проходит, будет становиться все менее острым. Иногда я задаюсь вопросом, вернее, предаюсь фантазии, не придумала ли я здесь парадокс Клиавотер, аналогичный апории Зенона: если мое личное время будет идти все медленнее, то, по аналогии с Ахиллесом, я не смогу настигнуть черепаху своей смерти, сколь бы близко к ней я ни была.
Нет, имеется одна вещь, в которой мы можем не сомневаться, одна великая аксиома: когда мои нервные процессы совершено замрут, а такое случится, мое личное время кончится.
Я нырнула и под водой сделала несколько движений брассом, наслаждаясь мгновениями тишины и прохлады. Глаза я держала закрытыми из-за хлорки, я открыла их, когда вынырнула, перевернулась на спину и неторопливо поплыла к другому концу дорожки, где было мелко. В это время я увидела Хаузера, который поднимался на самый верх десятиметровой вышки для прыжков в воду. На нем были крошечные вишневые плавки, почти невидимые под выпуклым, похожим на крышку громадной супницы, животом. Он встал на край доски, поднялся на цыпочки и сделал вид, что ныряет. Я услышала, как остальные без особого энтузиазма подбадривают его выкриками, кто-то в шутку зааплодировал. Хаузер отвесил изысканный поклон и спустился по лесенке.