Позже Борис попал в эсэсовский рабочий лагерь на Широкой, а в сентябре 1943 года вместе с другими евреями его отправили в Собибор.
«Наилучший день в моей жизни, — любил говорить Борис Табаринский, — это день восстания в Собиборе — 14 октября 1943 года. Помню, как мы прорывались из лагеря, как потом, на второй день, прятались вместе с тобой в зарослях кустарника возле железной дороги. Ты принял правильное решение разделить большую группу на несколько маленьких. Мы разошлись по нескольку человек, и нам удалось уйти от преследователей и встретить партизан».
Борис Табаринский и Аркадий Вайспапир вступили в партизанский отряд имени Фрунзе. В отряде Табаринский был пулеметчиком. Во время одного боя с фашистами он попал под сильный огонь противника. Взрывной волной его отбросило от пулемета. Сколько он ни пытался вернуться к пулемету, ему никак не удавалось. Это заметил Аркадий, он сумел ползком добраться до огневой точки и схватить пулемет. Вместе с Борисом они отползли в менее опасное место и оттуда открыли огонь по фашистам.
Из партизанского отряда Борис Табаринский ушел в Советскую армию и до конца войны был на фронте. Участвовал в боях за Варшаву, Восточную Пруссию, брал Данциг, форсировал реку Одер. Победу он праздновал в Штеккене.
В 1947 году демобилизовался и вернулся в Минск. Поступил на ту же кожевенно-галантерейную фабрику, где работал до войны.
Алексей Вайцен. И после войны он в течение двадцати пяти лет служил в армии. Теперь он, конечно, вышел на пенсию, живет в Рязани.
Теперь о Семене Розенфельде. Когда началась война, Семену Розенфельду не было и девятнадцати лет. Он успел окончить десятилетку в местечке Терновке Винницкой области и был призван в армию. Служил в 152-м отдельном артиллерийском полку 4-го стрелкового корпуса, который дислоцировался в Гродно. О нападении фашистов на Советский Союз узнал не из радиопередач, а по начавшейся стрельбе.
Отходя от границы, остатки его полка остановились неподалеку от шоссе, забитого немецкими грузовиками. Фашисты чувствовали себя настолько уверенно, что на ящиках со снарядами, которые везли на фронт, они беспечно поставили патефон, и вместе с грохотом немецких моторов разносились звуки русских песен.
«Можете себе представить, как мы были измотаны, — вспоминает Розенфельд. — До сих пор не могу понять, откуда у нас взялись силы. Мы моментально окружили шоссе и буквально в считаные минуты все, что находилось на шоссе, было охвачено огнем. Вот вам русские песни!»
В дальнейшем Розенфельд разделил нашу общую судьбу: минский лагерь, Собибор, восстание. Но его постигла неудача — он был ранен. Спустя три часа после бегства из лагеря он почувствовал сильную боль в правой ноге. Плохо: с самого первого дня свободы — калека. Розенфельд вместе с двумя мальчиками, братьями Моником и Юзиком, отстали от группы Боруха и направились на юг к Савнинским лесам. Местные сказали им, что там действует партизанский отряд. Две недели блуждали они по лесу, пока наконец у хутора Яново не наткнулись на потушенный костер. У костра стояла накрытая ветками пузатая макотра, полная вареного гороха. Ясно, что неподалеку кто-то должен быть. В ста метрах от костра они обнаружили блиндаж, в котором жили пять собиборцев, пришедших сюда десять дней назад, и еще три чешских еврея: Шнобель, Карнишовер и Зильберман. Они бежали из другого лагеря.
В начале декабря выпал первый снег, и, по-видимому, по следам на снегу сюда добралась группа вооруженных польских националистов-аковцев. Из шести человек, не успевших скрыться в блиндаже, пятеро были убиты, одному удалось бежать. Гранатой, брошенной бандитами, был убит еще один человек. Бандиты стали разбирать бревна, которыми был накрыт блиндаж.
У Розенфельда в кармане было три патрона. Он их наскоро связал и положил на бревна, а под ними пристроил горящую свечу. И, представьте себе, патроны выстрелили. Этого было достаточно, чтобы бандиты разбежались.
Теперь в блиндаже их осталось четверо. Почти семь месяцев они еще скрывались у добрых людей на хуторах между Люблином и Хелмом.
Во второй половине 1944 года Красная Армия освободила Хелм. Рана у Розенфельда продолжала кровоточить, но он пошел к советскому коменданту и буквально потребовал отправить его на фронт.
Под Лодзью он солдат, у Познани — сержант. И опять ранение: в правую ногу и правую руку. Обратно в Лодзь, в госпиталь, но на сей раз ненадолго. Когда рейхстаг был еще окутан дымом, у его стены вместе с тысячами других солдат стоял воин. Это был Семен Розенфельд. В неполные двадцать три года голова его была убелена серебристой сединой, а лоб покрыт глубокими морщинами. Он только на минуту перекинул автомат на левое плечо и осколком он выцарапал на стене: Барановичи — Собибор — Берлин!
Марк Гейликман.
Люка
Торопится время, стирая из памяти лица,
И даты, и тучу подробностей судеб. И нам
Порой начинает казаться, что испепелится
Буквально вся жизнь, что полна была счастья и драм!
И в эти часы безнадежных раздумий, бывало,
Нас мучил вопрос: а зачем это все выпадало
На нашем веку? Для чего мы явились сюда?
И что остается в итоге от нас навсегда?
Но что удивительно — мы отвечаем на грубый
Вопрос, и слова так обыденны, так хороши,
Что кажется — как свое прошлое ни вороши,
Все правильно в нем. Лишь дрожат непослушные губы.
Событья, которые с нами случались, порою
Печальны и даже порою ужасны, но мы
Стоим за эпоху, что всем нам досталась, горою
И не отступаем среди перемен кутерьмы.
Мы даже пред ней с расстояния благоговеем.
И если случилось в России родиться евреем
И весь век двадцатый, великий и жуткий, прожить,
То это не зря, это нам довелось послужить
Добру — самой подлинной, самой ответственной силе,
Оставив на этой планете особый задел,
С чьей помощью в срок свой останется зло не у дел,
Как будто его незаметно для всех истребили.
Есть нечто почти чудотворное в том превращеньи
Побед и страданий в судьбу — в этот быстрый порыв,
Когда ты сумел повлиять на планеты вращенье,
Ей новую скорость судьбою своею открыв.
И это большая удача, большое везенье!
А ежели совести мучают нас угрызенья,
То только когда обнаруживаешь иногда,
Что лица из памяти стерлись почти без следа.
И губы до смерти дрожат… Потому что — помимо
Усилий отчаянных наших — есть, чтоб ей пропасть,
Еще неизбежность! Но если идет карта в масть,
Злой Рок побеждаем — мы, пусть и не все поправимо!
Как жаль, что не все поправимо… Но эта возможность,
Наверно, всегда существует. Ну пусть и не так,
Как в наших мечтах, коим свойственна неосторожность,
Все сложится, страсть к исправленью — совсем не пустяк!
И в этих метаньях, когда нам не спится ночами,
Не месть, не суды нам мерещатся над палачами,
А тихие лица людей, что навеки ушли
И жизнь так же долго, как ты, провести не смогли…
Вот только треклятая память слабеет, стирает
Черты… От досады в бессилии губы дрожат,
И чувство такое — как будто к земле ты прижат
Навек госпожой Неизбежностью. Не умирает