Статья Жуковского о смертной казни и является такой пророческой попыткой приподнять завесу, «очистить атмосферу», заставить людей, живущих накануне исторической развязки, увидеть невидимое, сокровенное и прекрасное — грядущую казнь. Для романтика Жуковского незримый эшафот, на который восходит грешник, — это предельная степень возвышенного (Sublime).
* * *
«Поэзия есть Бог в святых мечтах земли», — высечено на постаменте памятника Жуковского в Петербурге. Некоторые критики поэта считали, что проект 1850 года вопиюще противоречит этому благочестивому религиозному девизу. Полагаем, что критики не поняли мистико-романтической сути последнего, ибо поэтические мечты земли, по Жуковскому, есть мечты о святой, прекрасной и близкой казни… Подобно тому как воображаемая картина незримого Страшного суда, задуманная прусским королем для своей берлинской церкви (статья об истории и исторической живописи), интерпретировалась Жуковским как грандиозное обобщение всей христианской истории, его собственное видение эшафота может быть осмыслено как символическое обобщение, концентрированный образ его романтической философии истории.
Эпилог. Сон Агасвера
Было бы странным закончить книгу об историческом воображении Жуковского, не сказав ничего о его последнем произведении — незаконченной историософской поэме «Агасвер, или Странствующий Жид» (1851–1852), задуманной, по словам самого автора, как «род апофеоза страданий и несчастий» человеческих, олицетворенных в образе богоотступника Агасвера. Сюжетное ядро поэмы — спасительное явление вечного жида Наполеону в момент, когда узник Св. Елены, отчаявшись, задумал покончить с собой. Жуковский не успел завершить поэму, но, очевидно, исповедь Агасвера должна была спасти больную душу императора-изгнанника.
Судя по всему, лежащая в основе поэмы историософская концепция (взгляд на историю человечества как поэтапное приближение к конечной цели) в общих чертах сложилась еще в начале 1830-х годов в ходе размышлений над французской романтической историографией (О. Минье, Ф. Гизо) и книгой немецкого политического философа К.-А. Менцеля «Geschichte unserer Zeit» (см. январские письма поэта к государю наследнику и А. П. Елагиной). Впоследствии на эту концепцию оказали несомненное воздействие взгляды друга поэта Иосифа Радовица, о чем свидетельствует подробное изложение Жуковским в дневниковой записи от 3 (15) мая 1840 года плана задуманной Радовицем изъяснительной истории человечества (Жуковский: XIV, 206–207). Именно в мае — июне этого года и были написаны первые стихи поэмы. В июле 1851 года ослепший поэт возвращается к старому замыслу. Последние стихи этой «лебединой песни» были продиктованы Жуковским за несколько дней до смерти, в апреле 1852 года.
Следует заметить, что обращение Жуковского к теме Наполеона мотивировано не столько постоянным интересом поэта к «мужу судеб», сколько современными политическими событиями в постреволюционной Франции: военный переворот 2 декабря 1851 года[302], организованный племянником императора Шарлем-Луи-Наполеоном Бонапартом. Это событие, как известно, стало предметом сатирического изображения в одном из последних стихотворений Жуковского «Четыре сына Франции» (1849–1852), посвященном полувековой истории французских «безумств»[303]:
Гуляет по широкой
Террасе Тюльери
Двойник Наполеонов,
Пока лишь Президент,
Но скоро Император
Наполеон Второй…
<…> Дала нам мелодраму
Ты, Франция, свою;
Теперь, пять актов кончив.
Дать хочешь водевиль…
Стихотворение завершалось призывом к грешной Франции вернуться к Богу:
Суд Божий прав: из чаши,
В которой буйно ты
Цареубийства ужас,
Безверия чуму,
И бешенство разврата
В один смешала яд —
Святой воды здоровья
Не можешь ты испить;
Ни ты, ни зараженный
Твоим безумством свет!
Но есть спасенья чаша;
Она перед тобой, —
К ней, к ней со страхом Божьим
И с верой приступи!..
(Жуковский: II, 346–348).
Мотив искупительной чаши истории сближает «Четыре сына Франции» с «Агасвером» и опирается на метафизику причастия, сформулированную поэтом в одном из философских отрывков второй половины 1840-х годов: «таинство, очистительное в смысле вечности и крепительно-нравственное в смысле временной жизни» (Жуковский: XIV, 317).
Как обычно у Жуковского, исторический план пересекается с литературным и биографическим. Давно замечено, что «Агасвер» представляет собой развернутый эпилог к творчеству Жуковского, вовлекающий в свою орбиту не только поздние, но и ранние тексты поэта, а также многочисленные произведения европейской романтической традиции, с которыми он полемизирует или соглашается[304]. В литературно-идеологическом плане эта поэма представляет собой попытку «исправления» романтического (зд. байронического) героя-отщепенца путем возвращения его к единству с миром и Богом[305]. Совершенно очевидно и автобиографическое звучание темы Агасвера (см., в частности, исповедальную запись поэта от 2 октября 1846 года [Жуковский: XIV, 287–292]).
В отличие от других произведений поэта, рассмотренных в нашей книге, в «Агасвере» Жуковский отказывается от своего излюбленного приема символической загадки. Священная история выступает здесь без маски, и поэт пытается воздействовать на читателя, как Агасвер на Наполеона, — с помощью раскаленного убеждения, проповеди, а не суггестивной фантазии. Эта проповедническая открытость замысла, на наш взгляд, объясняется не только тем, что поэт ждал смерти и торопился сказать все, но и переживаемым им ощущением близящейся развязки мировой истории, когда, по пророчеству, все тайное станет явным.
Обратим внимание на строго продуманную хронологическую организацию поэмы. Сюжетное время здесь простирается от казни Христа до встречи с Наполеоном (то есть до конца 1810-х — начала 1820-х годов). Однако рассказ телеологически устремлен далеко за пределы своего непосредственного действия: психологический «план Агасвера» — вся человеческая история, от дохристианской, символизируемой в поэме горными вершинами («минувших веков видения»), вплоть до скончания веков (видение Страшного суда). Таким образом, автору удается соединить прошлое, настоящее и будущее в лирической исповеди вечного изгнанника. Агасвер мечтает о покое и смерти, но он сможет обрести их лишь тогда, когда придет Тот, Кто этот покой у него забрал. Осудив Агасвера не умирать, Создатель ему «дал Себя» «в замену смерти»[306]. В этом смысле незавершенность поэмы может быть понята символически: чаша испытаний Агасвера еще не испита, и финал его странствований должен совпасть с концом истории.
Остановимся на ключевом эпизоде «жития Агасвера», эмблематически представляющем онтологию исторического воображения Жуковского. На острове Патмосе Агасвер встречает Иоанна Богослова, который крестит и причащает его, открывает ему тайну его наказания и приподнимает «покров с грядущего». Покинув пророка, Агасвер отправляется в Палестину и по пути засыпает в первый раз с момента проклятия. Ему снится сон, в котором перед его мысленным взором проходит все Откровение: