Можем верить и не верить, что Олег в самом деле был ужален змеею на могиле любимого коня его, но мнимое пророчество волхвов или кудесников есть явная народная басня, достойная замечания по своей древности. Гораздо важнее и достовернее то, что Летописец повествует о следствиях кончины Олеговой: народ стенал и проливал слезы. Что можно сказать сильнее и разительнее в похвалу Государя умершего? Итак, Олег не только ужасал врагов, он был еще любим своими подданными. Воины могли оплакивать в нем смелого, искусного предводителя, а народ защитника. — Присоединив к Державе своей лучшие, богатейшие страны нынешней России, сей Князь был истинным основателем ее величия.
Иными словами, «народной басне», вдохновившей некогда Пушкина, Языков — с помощью скрытой отсылки к Карамзину — противопоставляет «народную правду», воздает должное покойному владыке[149]. Полемика с Пушкиным в таком случае становится очевидной.
Заметим, что середина 1820-х годов — период интенсивного поэтического диалога между Языковым и Пушкиным. Последний, как известно, пригласил младшего поэта в гости в своем стихотворном послании («Издревле сладостный союз…»). Общение с Пушкиным летом 1826 года послужило для Языкова стимулом к созданию нескольких произведений, названных исследователем «пушкинским циклом»: «Тригорское», послания к Пушкину, его няне, к П. А. Осиповой (Бухмейер: 29). К этому циклу следует отнести и балладу Языкова о смерти Олега, «продолжающую» и «корректирующую» пушкинскую версию карамзинской истории. Заметим также, что в 1827 году Языков пишет еще одну полемическую по отношению к «Вещему Олегу» Пушкина балладу — «Кудесник».
«Олег» Языкова завершает восходящий к старшим поэтам сюжет о могучем владыке и его предсказателе. У Жуковского священник-певец рассказывает о добром поступке властителя и предвещает ему великое будущее. Конь выступает здесь как дар Спасителю. У Пушкина волхв предсказывает могучему князю неизбежную и непонятную смерть «от коня своего». У Языкова поэт подводит исторический итог царствованию покойного. Эпоха Александра закончилась. «Спорного» коня кладут в могилу вместе с его владыкой. Новый царь братски обнимается со старым певцом покойного государя. Эстафета принята[150]. Поэт — связующее звено между двумя царствованиями.
По справедливому замечанию В. Кошелева, это новое положение поэта показано Языковым как сугубо официальное, «статусное»: «его роль ограничивается ролью „певца“, а на роль пророка он и не претендует!» (Кошелев: 55). Думается, дело здесь вовсе не «в прямом неприятии» и не в непонимании пушкинской (и жуковской) версии, но в осознании автором произошедшего исторического перелома, изменившего положение и функцию певца. Позволительно предположить, что языковский «баян» превращается из пророка в… историка — вдохновенного, но нетворящего. Кажется, Языков фиксирует здесь (вольно или невольно) очень важные перемены в историческом и поэтологическом сознании эпохи — тоску по героическому прошлому, путь от профетизма к историческому мышлению, от разгадывания загадок Провидения к осознанию исторического закона смены вех, от милленаристской мистики и тайных предчувствий к национальному сознанию. Происходит своеобразная секуляризация и прозаизация образа поэта. Это может казаться грустным по сравнению с возвышенным культом поэта-священника, представленным в творчестве предшественников, но это и новая степень исторического знания, лишенного наивности. Знаменательно, что и Жуковский и Пушкин после 1826 года идут в этом направлении (каждый по-своему, разумеется).
Впрочем, вполне можно допустить, что языковская баллада скрывает и горькую историческую иронию (не противоречащую, однако, общему представлению о новом времени и месте поэта). Так, прототип Николая, «молодой владыка славян» Игорь, был нелюбимым и ничем не славным князем (убит за жадность древлянами). Параллель между воцарением Николая и началом княжения Игоря могла быть также подсказана Карамзиным: «Игорь в зрелом возрасте мужа приял власть опасную: ибо современники и потомство требуют величия от наследников Государя великого или презирают недостойных» (Карамзин: 118). Этой надежды князь, по Карамзину, не оправдал по следующим причинам:
Два случая остались укоризною для его памяти: он дал опасным Печенегам утвердиться в соседстве с Россиею и, не довольствуясь справедливой, то есть умеренною данию народа, ему подвластного, обирал его, как хищный завоеватель. Игорь мстил Древлянам за прежний их мятеж; но Государь унижается местию долговременною: он наказывает преступника только однажды. — Историк, за недостатком преданий, не может сказать ничего более в похвалу или в обвинение Игоря.
(Там же).
За медово-комплиментарным («пчелиным») планом аллюзионной баллады Языкова, возможно, скрывается критика нового владыки, унизившего себя местью (казнь декабристов в июле 1826 года)[151]. Замечательно, что описание потешной битвы в балладе Языкова может быть прочитано и как намек на военный парад в память Александра, и как картина декабрьского мятежа:
Расходятся, сходятся… сшибка другая —
И пала одна сторона!
Даже слово «мятеж» используется поэтом в этом контексте:
Вдруг, — словно мятеж усмиряется шумный…
Не является ли двусмысленно-иронической в таком контексте и тема певца-славянина, восходящая, как мы видели, к теме певца-священника из «Графа Гапсбургского»? Не содержится ли в этой балладе выпад против самого родоначальника традиции сердечного воспевания царя (Пушкин в 1826 году упоминал какие-то стихи Жуковского в память Александру[152])? Связано ли стихотворение о братании нового князя и старого певца со «Стансами» Николаю самого Пушкина, написанными в том же 1826 году и вызвавшими осуждение Языкова (о том, что Пушкин впал в милость к новому царю, Языков писал брату)[153]? Вообще не была ли «троянским конем» поэта сама публикация в верноподданической газете Булгарина русской баллады с двойным дном? Уж не пародия ли на современную историю траурная баллада Языкова, написанная перед отбытием поэта в Петербург и названная им «последним цветком моих стихотворений под здешним [зд. дерптским, вольным. — И.В.] небом, столь благодетельствовавшим моей Музочке!» (Языков 1913: 294)? К сожалению, обсуждение этих вопросов выходит за рамки настоящей главы.
Сказанное дает основание говорить о скрытом полемическом диалоге русских авторов не столько на абстрактную тему поэзии и власти, сколько на исторически конкретную тему русского императора, его эпохи, наследия и первого певца. Не следует забывать, что мышление Жуковского, Пушкина и Языкова — романтическое, то есть историческое по существу. Жуковский не только задал тему. Он, с помощью Шиллера, создал прием — историко-профетическую балладу-загадку, адресованную и понятную «немногим» современникам. Проблематика и мотивы аллюзионной баллады об императоре Александре и его певце отразились и в творчестве писателей XX века — «сталиниада» Мандельштама, Булгакова, Пастернака. Как это часто бывало в русской литературе, начатое Жуковским продолжается его последователями.
Глава 3. «Долина фей»: Павловская утопия в поэтической историософии Жуковского
Мир фей, здесь изображенный, подобен затейливым арабескам, где крошки гении с мотыльковыми крылышками, едва-едва облекшиеся в тело, возникают из цветочных чашечек <…> Их страсти, с которых сброшена всякая земная материальность, предстают как идеальные сновидения.
Август Шлегель о «Сне в летнюю ночь» Шекспира