Исключительно важным в данном контексте представляется нам расширительное толкование поэзии Жуковским в это время. Так, в письме к великому князю Константину Николаевичу от 19 (31) октября 1848 года он объясняет революцию в Европе «отсутствием поэзии в гражданском порядке». Последний же состоит в вере в Бога и в законность власти, то есть «в бескорыстном послушании сердца» святому. «Поэзия, — говорит Жуковский, — не заключается в одном стихотворстве: она есть дух жизни Божией, разлитый Им в Его творении, всеми ощущаемый и только некоторыми, наиболее одаренными, выражаемый в слове, краске, мраморе и пр.». В поэтической теодицее Жуковского истинная поэзия есть «Бог в святых мечтах земли», и она воинственно противостоит безвластию и анархии как лжепоэзии — то есть «духу тьмы в мечтах земли развратных». Истинный поэт — это тот, кто упорядочивает своим вдохновенным творчеством исторический хаос. И поэтическими личностями могут быть не только поэты, художники и скульпторы, но и проповедники, политики и цари (Жуковский 1867: 67–68).
Вернемся к реконструкции исторического плана перевода Жуковского.
5
Не будет преувеличением сказать, что вторая часть «Одиссеи» неожиданно оказывается зеркалом современных политических событий и их участников. Настоящее, от которого якобы бежит Жуковский, изображается (и, как мы покажем в дальнейшем, осмысляется и преодолевается) поэтом в образах и терминах гомеровского сюжета.
Напомним, что вторая часть «Одиссеи» — история о бесчинствах наглых женихов и восстановлении порядка тайно вернувшимся царем Одиссеем. В своем переводе Жуковский называет женихов многочисленной и беззаконной шайкой, караемой Одиссеем «за буйную жизнь и за дерзость»; он именует их дерзкими и дерзко-надменными, грабителями, пьяницами, сволочью, безумцами, собаками, буйными людьми, совершающими дерзко-обидные и беззаконные поступки и святотатства.
А. Н. Егунов заметил, что в переводе Жуковского сцена расправы с женихами не имеет ничего общего с гомеровским оригиналом, ибо «изобилует вульгарными словами, снижающими эту жуткую сцену до уровня пьяной драки» (Егунов: 368–369). Между тем перед нами не воспроизведение вульгарной речи, но «высокий» язык политической ругани (тут напрашивается сравнение с анти-революционными инвективами Ивана Бунина или Зинаиды Гиппиус; ср., скажем, определение Маяковского Буниным — Полифем Одноглазым). Сравните оценки Жуковским революционеров и депутатов германских парламентов в письмах и статьях поэта 1848–1849 годов: мастера разрушения; оргия безначалия; нахально буянствующая малочисленная шайка анархистов, отчаянное бешенство, бессмысленные возмутители; безумный разбойник; неописанное нахальство и т. д. и т. п. (Жуковский 1960: IV, 301, 305–307, 310, 311, 326). Это не низкий стиль, а горячая злободневная полемика[263].
Шайка горланящих женихов несомненно ассоциируется поэтом с депутатами немецких ассамблей и парламентов (ср., например, 108 женихов во главе с наглым красавцем Антиноем и более 800 франкфуртских депутатов во главе с импозантным говоруном Генрихом фон Гагерном, над которым Жуковский издевается в своих письмах). Разгул и грабительство женихов — этих «святотатцев, губящих дом Одиссеев и в нем беззаконного много творящих» — представляют для Жуковского программу революции, которую он определяет как проповедь анархии и безбожного расхищения чужой собственности (ср.: «как деятельно и бесстыдно злоумышленники грабят общее достояние в пользу собственную, не давая себе и труда украшать виды свои маскою пристойности»).
Эти болтуны и мятежники, по Жуковскому, заслуживают самого сурового наказания (ср.: «Взят Штруве… Расстрелян ли он, еще не знают. Дай Бог решительности и смелости!» — о лидере баденских революционеров [РА 1885: 250]). Отсюда особое, пророческое, значение получает сцена обеда женихов («беззаконных ругателей правды» [Жуковский 1960: IV, 311]) накануне их казни Одиссеем. Ужасу последней посвящена целая песня поэмы (22-я), но мы, в целях экономии текста, приведем лишь ее сжатое изложение в рассказе теней женихов из 24-й песни:
Страшное тут началося убийство, раздался великий
Крик; был разбрызган наш мозг, и дымился затопленный кровью
Пол…
(Жуковский 1960: IV, 356)
Не менее жутки и описания казней неверных слуг Одиссеем (коллективная виселица рабынь)…
Классический эпос на глазах превращается из бидермайерской идиллии в политическую поэму-инвективу[264], почти синхронно отражающую стремительно развивающийся исторический процесс. Показательно, что оценки политических событий в письмах поэта постоянно перемежаются с высказываниями о переводе «Одиссеи». Более того, самый сюжет Гомеровой поэмы в какой-то момент начинает не только отражать, но «обгонять» и моделировать для Жуковского современную политическую ситуацию. Иначе говоря, сюжет заключительных песен «Одиссеи» помогает поэту осмыслить происходящее в соответствующих его убеждениям образах и даже предсказать будущее.
В таком случае возникает вопрос о том, кого же из современных политических деятелей «моделирует» главный герой эпоса — могучий и хитроумный Одиссей, безжалостный мститель и восстановитель отеческого порядка?
Главный августейший герой писем Жуковского этого времени — прусский король Фридрих Вильгельм IV, друг и почитатель русского поэта. Но прусский король в первые месяцы 1848 года показал себя слишком робким монархом. Как мы видели, в письмах к великим князьям Жуковский постоянно призывал его к решительности: кровь прольется, но это необходимо для блага нации и всей Европы. Святое должно быть восстановлено. Между тем, по Жуковскому, применения одной военной силы недостаточно, чтобы разрешить исторический конфликт (пушки — «один только палиатив, <…> радикальное лекарство нравственности и веры»). Необходимы политические меры. Торопя короля, поэт вкладывает в его уста сочиненный им самим манифест о хартии, которую этот монарх должен даровать своим подданным взамен губительной либеральной конституции, навязываемой ему депутатами (РА 1885: 254–256). Иными словами, подавление революции и наказание ее лидеров — лишь этап на пути к окончательному решению политического вопроса — заключению прочного союза короля со своим народом (иначе — неизбежная гражданская война).
Замечательно, что проект королевской хартии Жуковский, по собственному признанию, записывает на полях своего перевода «Одиссеи» (РА 1885: 256). К этому «совпадению» мы еще вернемся, сейчас же заметим, что свой проект разрешения политической ситуации поэт называет в другом письме пророческим: через несколько дней после написания письма король Фридрих разгонит прусскую ассамблею и введет указом хартию[265].
Вообще мысль о необходимости союза Монарха с Народом является одной из заветных политических идей Жуковского: ср. его интерес к «вечному миру» аббата де Сен-Пьера в противовес политической теории Руссо (Канунова 1988), а также послание «Императору Александру» 1815 года со сценой клятвы у алтаря[266]. Ассоциация проекта Жуковского 1848–1849 годов с посленаполеоновской Европой здесь, конечно, не случайна, ибо чаемый союз есть, по Жуковскому, Союз Священный, благословенный небесами[267]. Замечательно, что именно такой союз и предлагает Одиссею и жителям Итаки богиня Афина Паллада, принявшая образ мудрого учителя Телемаха Ментора.