Красота и совершенство
Красота природы и в этот период тесно связана в восприятии средневекового книжника с пользой, приносимой ею человеку. Автор «Казанской истории» с восхищением описывает красоту места, на котором возникла Казань: «Место пренарочито и красно велми, и скотопажитно, и пчелисто, и всяцеми земными семяны родимо, и ово–щми преизобилно, и зверисто, и рыбно, и всякого угодия много, яко не мощно обрести другаго такова места во всей Руской нашей земли нигдеже таковому подобно месту красотою и крепостию и угодием человеческим» (КИ 47). Красота для русского книжника—важнейший показатель любой ценности, но основу последней составляет все‑таки польза для человека. В понимании средневековых людей практически все полезное было прекрасным, и красота часто (хотя далеко не всегда) выступала знаком полезного, доброго.
Традиционная в целом для Средних веков знаковая, или семиотическая, функция красоты, в первую очередь видимой, приобретает особую значимость во второй половине XVI в. и часто непосредственно используется в целях прославления и укрепления русского централизованного государства. После крушения Золотой Орды Русь, по образному выражению автора «Казанской истории», стала «обновлятися» и украшаться, как природа после долгой зимы. Красота и величие града, и особенно стольного, значимы для русского книжника не столько сами по себе, но как знак величия и могущества всего Русского государства. Чем прекраснее город, тем сильнее и богаче страна, которую он представляет. Соответственно и уничтожение красоты города служило знаком разорения страны. Именно поэтому русские летописцы и книжники при описании разрушений и пожаров городов практически всегда сожалеют об уничтожении красоты города («хитрая его здания вся разрушишася, и красота его вся погибша» —о Владимире, разоренном татарами. —45); и именно поэтому сразу же после разорения правители стремятся восстановить «красоту» города—его храмы, дворцы, иконы, что мы видим и в Москве после большого пожара летом 1547 года.
Светские и духовные правители украшают города для прославления и себя, и своего отечества в глазах странников и чужеземцев, которые «зряще нань и дивятся и во своя си пришедши, и скажут инем красоты его». При этом царь, если он любит свой город и желает в нем царствовать, украшает его «всяцеми земными вещми драгими и видимыми добротами», а святой отец типа Сергия Радонежского «благими своими знаменми и чюдесы украси и прослави новый град свой» (87—88). Видимые красоты города являются знаком силы, мощи и благополучия государства, а духовные украшения (знамения и чудеса, творимые святыми) означают святость и благочестие живущего в нем народа. Царь рассматривается средневековыми книжниками творцом и носителем всей видимой «красоты сего мира», а духовный глава (митрополит, известный святой)—хранителем и почитателем красоты духовной, знаками чего выступают его смирение и печаль. В популярной в XVI в. «Повести о новгородском белом клобуке» папа Сильвестр, отказываясь от предложенного ему императором Константином золотого венца, поучает его: «Не скорби, царю! Твое есть еже носити златый венець и вся красная мира сего; наше же должно есть о твоем царствии Бога молити и смиренная и плачевная носити на теле своем за царскую красоту» (ПЛДР 7, 208).
В эстетическом сознании второй половины XVI в. символическая значимость красоты стоит на первом месте. Однако не забыта и красота в своем собственном значении. Человек позднего Средневековья с не меньшим восторгом и изумлением, чем его предшественники, радуется и красоте человека, и красоте пейзажа и небесных светил, и красоте творений рук человеческих.
К этому времени полностью выкристаллизовывается средневековый идеал воина, правителя, основанный на единстве внешнего благолепия, мудрости, мужества и благочестия. Таков у автора «Казанской истории» князь Симеон: «…весел всегда и светел лицем, и радостен очима, и тих и кроток, и силен в мужестве, и славен в бедах, и в скорбех терпелив, и научен копьем метати, и укрывателя от стреляния, и мечем сечи, и на обе руки стреляти и в примету не грешити» (КИ 84). Здесь все гармонично уравновешено: радость и веселье—кротостью и терпением, мужество и отвага—благоразумием.
В эстетическом сознании русского человека позднего Средневековья появляется новая и очень важная черта. Оно стремится подниматься над узкоконфессиональными, национальными, даже государственными ограничениями. Русский книжник начинает ценить красоту вне зависимости от всех этих неэстетических, но сильно влияющих на эстетику факторов. Автор «Казанской истории» открыто восхищается красотой и мудростью казанской царицы—мусульманки, которая активно боролась с Русью, пыталась отравить русского царя и вот теперь попала в плен к русским. «Бе бо царица образом красна велми и в разуме премудра, яко не обрестися такой лепоте лица ея во всех в казанских женах и в девицах, но и во многих в руских на Москве, во дщерях и в женах в боярских и во княжнах» (99— 100). С явным сочувствием к пленной царице описывает автор ее горе, а ее длинные плачи по силе, выразительности, по яркой непосредственности передачи чувства, без сомнения, одна из поэтических вершин в древнерусской словесности.
Однако подобные примеры еще единичны в русской культуре. В основном русле эстетического сознания этого времени красота, прекрасное тесно связаны со святостью и благочестием, то есть основываются на прочных средневековых традициях. Для составителей «Степенной книги» даже красота язычницы княгини Ольги одухотворена божественной благодатью, ибо она приехала в Царьград креститься. «И видев ю царь (Иоанн Цимисхий. —В. Б.) зело добру сущу лицем, и в беседовании смыслену, и разумом украшену, и в премудрости доволну, наипаче же Божиею благодатию осияему» (ПЛДР 7, 260—262).
Символ высокой святости и благочестия, особой расположенности Бога белый клобук поражает всех видящих его своей красотой и совершенством: «Царь же видев удивися сотворению сего, тако же и благочинию»; «И зря на нь, дивяся сотворению его и благоуханию чюдному, исходящему от него, тако же дивяся» (212; 220). Храмы христианские восхищают средневекового книжника не только своими архитектурными формами, они прекрасны еще и «священной лепотой» и «святым пением» (204), то есть внешняя красота их одухотворена сакральным содержанием. Именно его ощутив в константинопольской церковности, язычница Ольга восклицает с восторгом: «Ныне же чюдно и велико видение вижю очима моима—красоту непорочнаго закона Божия, иже в вас совершается» (262). Добровольные мученикиЗbа веру Христову, утверждал в «Слове похвальном Михаилу и Феодору Черниговским» Лев Филолог, тленной красоте мира сего предпочитают «небеснаго царствиа красоту» и, подвергаясь мученической смерти, украшаются своею кровью (8, 498; 500).
Старец Артемий, рассуждая о красоте церковной, подчеркивал, что истинным украшением церкви являются заповеди Христовы. Без их соблюдения не имеют никакого значения и пользы ни пост и молитва, ни внешние украшения храма—ни «церковное видимое многоценное украшение, ниже пение великогласное, ниже ино видимое мнимое благочиние кое» (Арт. 1399). Нравственная красота выдвигается им на первое место, а эстетическое сознание оказывается полностью зависимым от нравственно–этической практики.
Артемий напоминает своим корреспондентам и о важной этико–эстетической категории древности—мере. «Всяку вещь, —пишет он, —мера красит. Без меры же имящаяся добра быти на вред устраяются» (1262). Мера и умеренность определяли образ жизни и систему поведения христианских подвижников, хотя и не всегда были основополагающими в их суждениях.
Если красота достаточно устойчиво выступала в Древней Руси символом святости, благочестия и в целом всего комплекса духовных ценностей, то безобразное часто служило ярким выражением анти–святости отступления от веры и т. п. Автор «Повести о белом клобуке» именно таким образом показывает безверие папы римского. За постоянные нарушения божественных заповедей он был наказан страшной болезнью, которую автор «Повести» изображает в подчеркнуто безобразном виде. «И смрад велий исхождаше от него, и черви многи искипеша ис тела его и хребет его сляче вдвое» (ПЛРД 7, 222). Здесь безобразное выступает знаком анти–ценностей, и это характерно для русской средневековой художественной культуры. В Византии, как известно, почти в таких же выражениях описанное безобразное могло служить и знаком особой святости—в случаях с аскетами и юродивыми[340].