— Это нетрудно, смотря о чем вы будете писать.
— Зайдите как-нибудь на днях, обсудим. Если у вас уже есть что-то ревельское, приносите, посмотрим, вместе подумаем. Я могу написать к тому, что имеется, и что-то добавим, если нужно. Хотя недавно я получил письмо из Ковно, Бахов пишет, что совсем им там непросто, пишешь, пишешь, а толку никакого, и никогда не знаешь, закроют твое издание завтра или нет. Может оказаться, что и делать хронику для «Эхо» бессмысленно. Но ведь так у нас все. На волоске! Так что нам — сложа руки сидеть? Кстати, очень красочный образ он в своем письме вывел, пишет, что видел в цирке всадника с обезьянкой на плечах, всаднику хоть бы что, скачет и скачет, а ее трясет, подбрасывает, зубы бедняжка скалит, вверх тормашками летит, ухватится, повиснет, ничего не понимает, где верх, где низ… Вот так и русский эмигрант.
Очень метко, не правда ли?.. Ох, и этот здесь! — внезапно воскликнул Стропилин.
— Кто? — спросил Борис, вздрогнув.
Евгений Петрович кивнул в сторону аллеи, по которой, переходя из тени в тень, двигалась высокая фигура в светлом костюме. Борис прищурился, но все текло, расплывалось. Разглядел плащ; в руке, кажется, портфель. Человек шел медленно, слегка сутулясь. Было в этом что-то печальное. С каждым шагом человек превращался в лиловое пятно. От напряжения появилась боль в висках. Но Борис настойчиво смотрел в сторону тропинки. Незнакомец сливался с пробивающимся сквозь ветви светом. — Кто это?
— Елисеев. Опасный тип, был в штабе Юденича, запросто может быть и террористом, и кем угодно. Отчаянная голова. Они тут с Васильковским и Куммелем организовали партию, выпускали газету, отправляли вооруженные отряды туда, собирали деньги, собирали-собирали, а потом все это, как всегда, поползло, кого-то выслали, другие разбежались. Не ожидал его тут увидеть. Я думал, он в Париже…
— Как, вы сказали, его зовут?
— Виктор Елисеев, — сказал писатель. — Он и в Ордене состоит, сеансы посещает, очень интересуется эзотерикой, спиритуализмом. Да, что и говорить, спиритуализм — вещь интересная. В гадание по руке я не верю, а в астрологию верю. Только составлять гороскоп должен человек знающий, а не шарлатан. В числах тоже что-то есть, роковое. Да мало кто в этом толк знает. Так у нас во всем. Белое движение, газеты, театр, всякие союзы. Болтают больше. А еще хотят вернуть Россию. — Стропилин усмехнулся. — Всем нужна Россия. Монархисты, оккультисты… Кто как может. Эсэры-то во время кронштадтского восстания как оживились! И этот там с ними был, собирался, говорят, в Россию ехать. Смешно. Для меня все стало окончательно ясно с приездом Ремизова. Вот кого надо слушать! Все ясно. России больше нет. Но эти верят во что-то… Терниковский воду мутит, собрания устраивает, выпускает нелепые газеты…
— Извините, Евгений Петрович, — сказал Борис, — но мне надо идти.
2
Китаев снял длинный плащ и остался в мягком светлом костюме. В каморке художника он казался привидением. Борис от неожиданности не знал, что предложить гостю. Принял из его рук плащ, шляпу… Засуетился… Китаев встал перед зеркалом и пригладил напомаженные черные волосы, потрогал усики.
— Мне передали, что вы больше не желаете печатать карточки для меня, — сказал он, показывая зеркалу зубы (зеркало было старым и отчасти слепым, как неудавшийся дагеротип). — Очень жаль. Я, правда, не понимаю, в чем могла быть причина. Но ничего, ничего… — Китаев говорил с притворной ленцой. Вид у него был расстроенный: на бледном лбу лежал бисерный пот, поблескивал, тонкие губы были воспалены, покусаны или обветрены. Прошелся платком по лбу и, все так же не глядя на художника, пошел гулять по комнате, посматривая на корешки книг. — Знайте, что я зашел не потому, что хотел вас разубедить — впрочем, это ваше дело: думайте что хотите, — а потому что хотел бы у вас купить одну из ваших картин, а может, и две. Вы мне покажете? Вы обещали!
Ребров был застигнут врасплох этой просьбой — он не видел связи между пленками и картинами — развел руками и сказал, что картины в чулане…
— Так принесите их из чулана, — сказал Китаев нетерпеливо, — и бросьте куда-нибудь плащ, наконец! — Взял из рук Бориса плащ, бросил в кресло. — Или вы думаете, что я в чулан полезу? Ну, что вы стоите, как вкопанный?! Allez-y vite![36]
Борис извинился… несколько раз извинился… Распахнул чулан, стал суетливо вытягивать холсты, папки с набросками, ставил их возле дверцы, бережно вынес кипу журналов, потоптался с нею, пристроил возле кресла, сверху насадил абажур, тот упал и покатился, показывая надпись «Georg Faust». Китаев игриво пнул его носком ботинка. Борис прикусил губу — он внезапно ощутил себя ребенком, уронившим игрушку, — и покраснел. Китаев ходил в молчании по комнате, громко дул в нос мелодию.
Ограничился пятью холстами; ставить было негде, поставил кое-как на столе, стульях, тахте и подоконнике.
— К сожалению, у меня совсем плохо со светом, — проговорил он, зажигая свечку (прекрасная уловка, чтобы заглянуть в лицо гостю: презрения там не было, глаза Китаева блестели тревожно и безжизненно).
— Ничего, очень даже ничего, — говорил Китаев, не отпуская подбородок, он всматривался в один из фрагментов «Башни» с тремя нишами: в левой совещались над распростертым телом, в правой проституткам давали деньги, в центральной нише было собрание за столом, с вином и картами. Все три ниши были отделены друг от друга толстыми стенами, но соединялись тоннелями, по ним с лампадами шагали точные копии тех, что были наверху.
Борис достал табак, принялся скручивать папиросу; Китаев распахнул портсигар и, не отрывая глаз от картины, протянул его художнику.
Галка из разбитого арбуза выклевывает личинки. Стакан с чаем в посеребренном подстаканнике, надкушенное яблоко, мятая салфетка. Китаев улыбнулся.
— Эти две написаны с фотографий, которые сделал мой отец, когда ездил в Крым. В 1915 году.
— Ого! С фотографий рисовали, интересно. Получились червяки, очень живые. Как будто шевелятся. А это что? — спросил гость, останавливаясь перед дагеротипом на стене.
— Это портрет.
— Портрет?
Море, ивы…
— Да, это мой метод, — смутился Борис. — Как там было?.. Откровение прекрасного… нечто вечное за маской лица… В общем, тут есть то, что было, когда…
— Довольно, я понял, — сказал Китаев. — Вы ее тоже продаете?
— Берите.
— Вы уверены?
— Да.
— Хорошо. И вот эту, мрачную, — указал гость на картину с нишами, — уж очень хороша.
Борис стоял чуть сзади и смотрел на картину: благотворительное пожертвование проституткам; тайная вечеря с картами; распотрошенное тело и средневековые орудия пыток. Взял спички, прикурил. Бросил взгляд на Китаева. Тот улыбался. Он был очень доволен. Ребров погасил спичку, выпустил дым. Сделал шаг в сторону. Облачко дыма плавно шевелилось, растягивая лицо гостя. Оно расплылось, как в воде, и дрожало.
— Помнится, был у вас портрет, — сказал Китаев, оторвавшись от картины. — Что с вами?
— Ничего. Какой?
— У вас что, много портретов? В прошлый раз у вас на мольберте стоял портрет… или это был чей-то заказ?
Борис сморщился. Заказов у него ни разу не было.
— Заказы, конечно, бывают, — промямлил он, — я много рисую, — соврал он, прекрасно понимая, о каком портрете идет речь, начал ходить, говорить: — Знаете, бывают дни, когда так много всего в голове. Образы, образы… один на другой, и все мешается… Некоторые картины, кажется, закончил, а всего-то нарисовал в уме, понимаете? В уме. Представил картину так четко, что будто нарисовал, закончил… А потом ищешь эскиз или саму картину, а ее и нету, потому что только представил…
— Но тот портрет я сам видел! — возмущенно воскликнул Китаев. — Он был не в вашей голове, а наяву.
— Да, да. — Курил у окна художник. — Понимаю, что был… так сразу и не вспомнишь… Сейчас. Я посмотрю. — Неохотно полез в чулан.
— Этот?