Но и Горький как-то не выдержал и завопил на толпу ротозеев:
— Чего вы на меня смотрите? Я не балерина и не утопленник.
Но только в этом и выражалось поклонение толпы.
Европа своими героями гордилась, Россия любила только «глазеть».
Зато с какой радостью подхватывались слухи, что он любит выпить, или играет в карты, или изменяет жене: «Не лучше нас, грешных, а туда же лезет, в знаменитости».
Письма герой получает в большом количестве ругательные или назидательные, так сказать, направляющие на истинный путь…
— Я уж от него почту прячу, — говорила мать Леонида Андреева. — У него сердце больное, а они всё бранятся и бранятся, и чего только им нужно?
Он и сам жаловался:
— Господи! И как им всем не стыдно, и как им всем не лень! Ни одной почты без ругательного письма не обходится.
— Ничего, голубчик, радуйтесь, это и есть популярность. Бездарности писем не получают.
Да, ничего не поделаешь. Недаром Пушкин предупреждал:
Поэт! не дорожи любовию народной.
[319] Восторженных похвал пройдет минутный шум;
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной…
Но письма пишут, именно когда герой находится в зените славы. Вероятно, чтобы не зазнался.
— Возомнил себя гением, а вот мне и не нравится.
Между прочим, вполне в натуре русского человека от восторга выругаться:
— Ах, черт его распронадери, до чего он, однако, талантлив!
От писателя требовали не только таланта, но еще и высокой нравственной жизни. Писатель должен быть мудрым учителем. Даже к веселому Аверченке приходили люди решать сложные проблемы бытия.
— Как жить? Научите!
А если учитель не на высоте, ему несдобровать.
— Пишет трогательные вещи, а сам, говорят, жену бросил.
О, как все это нудно!
«…Ты царь. Живи один…»[320]
Но между ругательными письмами прославленные писатели получали и дамские истерики: «Хочу иметь от вас гениального сына, не откладывайте».
Леонида Андреева Россия любила. Слава пришла к нему бурным потоком, поэтому и письма хлынули дождем.
До сих пор не могу понять, почему вся эта группа знаменитых петербургских писателей так странно одевалась. Я понимаю еще «уайльдовцев»[321], которые носили байроновские воротники с открытой шеей. Это было романтично, и хотя и глупо, но красиво. А эти косоворотки, суконные блузы, ременные кушаки! Некрасиво и крайней необходимостью не вызвано. Блузу носил Горький, носил Андреев, Скиталец, Арцыбашев[322]. Мелкая сошка не носила. Не смела. (Куда лезешь!)
Как-то повел меня Леонид Андреев в свою ложу на премьеру своей пьесы, называлась она, кажется, «Великие тени»[323]. Она недолго продержалась в репертуаре, но была интересна. Навеяна Достоевским, его типами, и рассказывала почти его жизнь.
Автор сидел рядом со мной и держался на редкость спокойно. Мне это понравилось.
Обыкновенно авторы нервничают и даже бегут ссориться с режиссерами. Его выдержка мне очень понравилась.
Леонид Андреев очень чутко слушал жизнь и отражал ее быстро и страстно в своем творчестве. Так ответил он на текущий момент рассказом «О семи повешенных»[324]. Ответил на японскую войну «Красным смехом»[325]. И всей своей манерой писать драмы примкнул к царствующему тогда в наших литературных кругах Метерлинку. «Анатэма», «Жизнь Человека» — все это овеяно дыханием Метерлинка[326]. И успех этих вещей был потрясающий. Но широкая река русской литературы проплыла мимо этих берегов, и то, что осталось от Леонида Андреева «специфического», уже не взволнует современного читателя. То, что было хорошо и что захватывало в те времена, теперь покажется слишком манерным и вычурным. Да и судьба Метерлинка такая же. Вряд ли придет в голову какому-нибудь театру поставить его «Тентажиля»[327]. Тогда к произведениям такого рода относились с восторгом и имя Андреева как драматурга упоминали всегда рядом с Горьким, что в те времена было высокой маркой. Его пьесы «Катерина Ивановна», «Анфиса», «Дни нашей жизни», пьесы бытовые, держатся в репертуаре наших театров до сих пор.[328]
Леонида Андреева очень ценили читатели, а следовательно, и издатели. Он первый смог на деньги, заработанные литературным трудом, построить за шестьдесят тысяч собственную дачу в Финляндии.
Он вообще попал в литературу в момент ее расцвета, когда за писателем стали признавать право жить «по-человечески». До этого считалось, что писатель должен быть счастлив, что издатель дает ему возможность служить народу своим словом. Литература — было дело дворянское, не работа, а просто занятие, с материальной стороной жизни никак не связанное. Писатели бедствовали. Не жутко ли читать, как мучился Достоевский, еще при жизни признанный гениальным?
В свое время, не очень долгое и очень беспокойное, Андреев считался самым интересным русским писателем. От него все ждали еще какого-то последнего слова.
Лев Толстой сказал: «Он меня пугает, а мне не страшно».[329] Толстому не было страшно, но, очевидно, не у всех были такие крепкие нервы. Андреевский «Красный смех» был страшный. И пляшущие черные старухи из «Жизни Человека» были очень страшны. Кое-кто из первого ряда партера пересаживался подальше, смущенно бормоча:
— Как-то неприятно так близко…
Андреев был наш русский Метерлинк. Интересный писатель и в своем роде единственный.
И подражателей у него не было.
Он обожал свою старушку мать. Подшучивал над нею. Привязывал к ее ночным туфлям длинные нитки и подсматривал в щелку двери. Только что старуха наладится надеть туфли, он дернет нитки — и туфли побегут вон из комнаты. Или соберет в передней все калоши и повесит их на верхнюю вешалку, предназначенную для шляп, а потом сам и спросит:
Куда это калоши делись?
Старушка побежит искать.
— Да ты посмотри, что тут делается! — кричит он. — Подыми-ка голову!
Та, конечно, ахает, удивляется, пугается, может быть, просто в угоду. Они трогательно любили друг друга.
Он очень тяжело переживал войну. С нетерпением ждал газет. У него было плохое сердце, и эти волнения доконали его. Когда он умер, старушка мать ходила на могилу с газетами и читала ему вслух. Потом рассказывали, будто она повесилась. Не знаю… но это могло быть правдой…
Синие вторники
[330]
Был такой поэт Василий Каменский[331]. Не знаю, жив ли он и существует ли как поэт, но уже в эмиграции я читала о нем — был в Петербурге диспут «Гениален ли Василий Каменский?» После этого я его имени больше не встречала и ничего о нем не знаю. Он был талантливый и своеобразный.
Ай, пестритесь, ковры мои, моя Персия.
[332] Губы алы, кораллы, чары-чалы.
Все пройдет, все умрут.
С смуглых голых ног сами спадут
Бирюза, изумруд…