Балюстрадов восторженно привскочил.
— Я знал, что в вас я не ошибусь! — воскликнул он. — Завтра же виновница торжества… впрочем, какое уж тут торжество! — завтра же она будет у вас. Я ее заставлю. Спасибо, спасибо, вечное спасибо! Низко кланяюсь. Объясните вашей глухонемой, чтоб она никому ничего…
Через несколько дней встречаю Аверченку.
— Ну что, прислал вам этот чудак свою жену?
Он сначала притворился, будто не понимает, о ком я говорю. Потом ответил неохотно:
— Да, да. Вполне порядочная женщина. И очень серьезная. Мне удалось на нее повлиять, и она обещала, что больше с мальчишками на каток бегать не станет.
— Чудеса! Значит, муж ее оклеветал?
— То есть это все было, но теперь она изменилась.
— Муж доволен?
— Гм… он, чудак, почему-то уверен, что она по-прежнему не сидит дома. Вообще, это очень тяжелый случай и придется еще немало поработать.
— Хорошенькая?
— Недурна. И главное, вполне почтенная женщина. Очень такая любящая, привязчивая, постоянная. Может каждый день за завтраком есть баранью котлетку. Нет, вы не смейтесь, это тоже своего рода при знак устойчивой натуры. Вообще достойна всякого уважения.
Недели через полторы, как-то в один из вторников — день, когда я принимала своих друзей, — явилась ко мне какая-то робкая, но пламенная «почитательница таланта».
Это была маленькая франтиха, довольно хорошенькая, но с чересчур большими густо-розовыми щеками.
Она поднесла мне букет фиалок, пролепетала что-то лестное, потом долго сидела молча и только облизывалась, как кот. В руках она держала большую горностаевую муфту, из которой все время что-то сыпалось — флакончики, коробочки, платок, кошелек, карандашик. И она каждый раз всплескивала руками и бросалась подбирать. Вообще дамочка, видимо, нервничала. Смотрела на часы, вертелась, отвечала невпопад.
«Чего она засела?» — удивлялась я. Никого из моих гостей она не знала, в общем разговоре участия принять не могла, а меж тем сидит и сидит. Что бы это могло значить?
Гости стали расходиться. Остались двое-трое близких друзей. Наконец прощаются и они. А та все сидит. Как ее выкурить?
Я вышла в переднюю проводить последних гостей.
— Что это за особа? — спрашивают они.
— Не знаю. Какая-то читательница.
— Чего ж она не уходит?
— Не знаю!
— Да гоните ее вон!
— Да как?
— А вот как, — придумала моя приятельница. — Иди в гостиную, а я тебя позову.
Я пошла в гостиную, и тотчас моя приятельница появилась в дверях и громко крикнула:
— Так переодевайся же скорее, мы будем ждать тебя у Контана. Пожалуйста, поторопись.
— Хорошо, хорошо, — ответила я.
Тогда, наконец, поднялась моя бедная упорная гостья.
— До свиданья, — растерянно пролепетала она.
— Ах, я очень жалею, что должна торопиться, — светским тоном ответила я. — Но надеюсь, когда-нибудь вы еще доставите мне удовольствие, мадам, мадам…
— Балюстрадова, — подсказала дама и облизнулась, как кот.
И в тот же миг влетел в комнату запыхавшийся журналист «Петербургской газеты».
— Ради Бога, умоляю! Всего два слова для нашей газеты. Я был уже два раза и все не заставал! Клянусь, только два слова!
Пока он суетился, Балюстрадова успела уйти.
Беседу с журналистом прервала горничная, передав мне огромную коробку и письмо, принесенные посыльным.
И то и другое оказалось от Аверченки. В коробке ливонские вишни от Иванова, в письме — загадка:
«В отчаяньи, что так и не успел забежать к вам сегодня, задержали в типографии…»
Это вступление очень удивило меня. Аверченко никогда не бывал на таких вторниках, и я совсем его и не ждала.
Читаю дальше:
«Целую ваши ручки и по-товарищески очень прошу передать тем, кто у вас сидит, что я целую их ручки и умоляю их сказать мне поскорее по телефону, как они к этому отнеслись».
Эге! — думаю. Это, значит, было условленное свидание с обращенной на путь истины Балюстрадовой. Ну так подожди же!
— Это письмо от Аверченки, — сказала я репортеру. — И, признаюсь, очень странное письмо. Наверное, оно и вас удивит. Аверченко просит меня передать вам, что он целует ваши ручки и умоляет, чтобы вы поскорее сказали ему по телефону, как вы к этому относитесь.
— Это… это… — растерялся репортер. — Это форменное декадентство. Боже мой! Боже мой! Что же мне теперь делать?
— А уж это ваше дело, — холодно сказала я.
И с чувством исполненного долга принялась за конфеты. Ведь он же не назвал Балюстрадову, а написал — «тем, кто у вас сидит». А сидел репортер.
Не знаю, чем это дело кончилось, но до сих пор считаю, что поступила правильно и по-товарищески.
Во время революции Аверченко оказался в Крыму.[316] Писал листовки, которые летчики сыпали на головы голодных советских солдат.
«А мы сегодня отлично пообедали. На первое борщ с ватрушками, на второе поросенок с хреном, на третье пироги с осетриной и на заедку блины с медом. Завтра будем жарить свинину с капустой».
Эти листовки очень волновали солдат.
Следующий этап Аверченки — Константинополь, основанное им «Гнездо перелетных птиц». Потом Чехия, поездка в Берлин. Его таскал антрепренер по каким-то ерундовым гастролям, где он сам играл вместе с актерами свои пьески. Все это мешало ему работать и утомляло и было совсем плохо для его расшатанного здоровья. Он как-то очень быстро сгорел.
Книга его «Двенадцать ножей в спину революции» неожиданно понравилась Ленину и была напечатана в СССР.[317]
Эту смешную точку в конце жизни Аркадия Аверченки поставила сама судьба.
Леонид Андреев
[318]
У Леонида Андреева была в Финляндии собственная дача — «Белая ночь». Он там жил со своей многочисленной семьей.
Я не любила эти загородные поездки. Всегда было холодно, всегда неуютно и всегда скучно.
Леонид Андреев вставал в 8 часов вечера. Пил свой «утренний кофе» и шел заниматься. В час ночи завтракал, в 6 утра обедал, в одиннадцать утра ложился спать.
Работал он в своем длинном темном кабинете, увешанном картинами собственной фантазии. Он был недурной художник-любитель. Картины эти были всегда прикрыты темными занавесками, которые он отдергивал только перед избранными.
Произведения свои он диктовал переписчице по ночам, шагая по темному кабинету. Маленькая лампочка горела только около пишущей машинки. Все располагало к глубокой неврастении.
Он любил сидеть у себя в Финляндии. Его реже других можно было видеть в Петербурге в кутящей компании. Потому так радостно окружала его публика где-нибудь в фойе театра или в ресторане. Да и было на что посмотреть. Среди писателей он выделялся своей эффектной внешностью. Буйные волосы, тонкий нос с нервными ноздрями, огненные цыганские глаза и к этому кафтан и косоворотка. Такому бы гитару в руки и — пропадай, моя телега, все четыре колеса! А тут вдруг — метерлинковские настроения, черные маски, зловещие пляски. Некто в сером, шепот, тени… «Бог, Ты не джентльмен! Ты обидел женщину!»… Есть от чего потерять голову, проталкиваясь через окружавшую его толпу, остановиться, открыть рот и выпучить глаза.
Окружали и смотрели беззастенчиво, тупо, как смотрят только дети и собаки.
Кажется, даже обменивались вслух замечаниями. Это раздражало. Герой делал вид, что не замечает, но невольно жесты его делались неестественными, голос фальшивым. И получалось впечатление, что он кривляется.
Леонид Андреев нес свою славу спокойно, перед публикой не позировал и оставался естественным, что довольно трудно, когда на вас смотрят как на теленка о двух головах.
Максима Горького это внимание волновало. Он все время помнил, что он великий человек, и старался держать себя, как, по его мнению, полагается великому. Вздыхал, трагически задумывался, сокрушенно качал головой. Ясно было, что жуткие, неразрешимые проблемы мучают его сложную душу. И только к концу обеда, когда напивался, начинал уже вполне естественно бить себя кулаком в грудь и целовать взасос какого-нибудь юбиляра.