Рядом с нами на вокзальной тележке сложен наш багаж. Сторожит его немецкий солдат.
Станция освещена скудно. Вдали светит стеклянная дверь — входят и выходят темные фигуры. Там, за этой дверью, наверное, и решаются судьбы мира.
Высокая черная тень шагает к нам. Это Гуськин.
— Опять начались муки Тантала — вертишься под дождем и не знаешь, кому совать взятку, — растерянно говорит он.
— Чего они от нас хотят, Гуськин?
— Хотят в карантин сажать. Плохо им, что у них в карантине пусто! Что-о? Я им говорю, что мы уже сидели. А они говорят — покажите бумаги, когда вы из Москвы выехали. А по бумагам, неделю тому назад. А где же две недели карантина? Так я ответил — что? Я ответил, что я пойду деньги разменяю. А что вы хотите, чтобы я ответил на подобный вопрос?
— Как же быть?
— Как-нибудь будем. Пуганая ворона на кусты дует. Надо найти, кому дать. Для чего же они карантин выдумали? Нужно только разыскать какого-нибудь еврея, так он нам дорогу покажет.
Гуськин ушел.
— Знаете, господа, нужно попробовать поговорить с солдатом, — надумала я. — Оленушка, начнем говорить между собой по-немецки, чтобы расположить его в свою пользу. Хорошо?
— Я совсем немецкий забыла! — говорит Оленушка. — Помню кое-что из грамматики.
— Ничего, валяйте из грамматики, только с чувством.
— Аусгеноммен зинд: бинден, финден, клинген, — начала Оленушка, — гелинген, ринген…
— Веселее, Оленушка, оживленнее!..
— Нах, ауф, хинтер, небен, ин, штеен, мить дем аккузатив, — улыбаясь, щебетала Оленушка.
— Мит, нах, нехст, небст, — отвечаю я, утвердительно кивая головой. — Смотрите — солдат начинает шевелиться. Валяйте, скорее еще!
— Аусгеноммен зинд: бинден, банд, гебуден. Дринген, дранг…
— Цу, аус…
Солдат смотрел на нас с тусклым любопытством.
— Ну вот, патриотическая жилка у него, очевидно, завибрировала. Как же быть дальше?
— Может быть, спеть дуэтом «Дас вар ин Шенеберг»?
— Петь, пожалуй, неудобно. Куда это уставился наш солдат? Смотрит на мой чемодан.
Я подхожу к нему. Ага! На моем старом чемодане наклейка «Берлин». Вот он куда смотрит. Ну, теперь возьму его голыми руками.
— Берлин! Чудесный город, — говорю я по-немецки. — Вы бывали в Берлине?
Нет, он в Берлине не был.
— Ах, когда все это кончится, непременно поезжайте. Ах, ах! Прекрасный город. Ресторан Кемпинского… магазин Вертхейма, пиво, колбаса, красота… Ах, ах, ах!
Немец улыбается, патриотическая жилка пляшет вовсю.
— А вы были в Берлине?
— Ну еще бы! Вот доказательство — мой чемодан. Берлин, ах, ах!
Ну, однако, пора к делу.
— Да, это было хорошее время до войны. А теперь так трудно. Вот стоим здесь под дождем и не знаем, как быть. Мы, конечно, были в карантине, но недолго, потому что мы ужасно здоровые. Нас и отпустили. Только свидетельство мы не догадались взять. Как быть?
Солдат вдруг сделал каменное лицо, повернулся в профиль и, не глядя на меня, сказал:
— Лейтенант Швенн.
Потом сразу повернулся и отошел.
Победа! Бегу искать Гуськина.
Фонари мигают — мелькает по ним суетливая тень. Конечно, это Гуськин.
— Гуськин! Гуськин. Солдат сказал: «Лейтенант Швенн». Понимаете?
— Хо! Мне уже десять человек сказали «Швенн». Он там у начальника. Надо ждать.
Я вернулась к своим.
Солдатский патриотизм так разыгрался, что, по-видимому, и успокоиться не мог.
— Лейтенант Швенн! — повторил солдат, не глядя на нас. — Нун? Лейтенант Швенн.
Тогда я догадалась и сказала:
— Шон! Уже!
Он шевельнул бровями и ухом и успокоился.
Подошел Гуськин.
— Ну что?
— Такие пустяки! Так дешево, что прямо стыд! Что-о? Только нужно все-таки, чтобы вы сами пошли поговорить с начальником. Попросите, чтобы дал пропуск. Он все равно даст, но нужно, чтобы вы попросили.
Пошли к начальнику. Что ему сказать — сами не знали.
Начальник — немецкий офицер — сидел за столом. Вокруг — свита, украинская офицерская молодежь.
— Чего же вы так торопитесь? — спрашивала свита. — Посидите себе у нашем городу.
— Мы очень торопимся. У нас послезавтра в Киеве концерт, мы непременно должны быть к сроку на месте.
Кое-кто из офицеров знал наши имена. Улыбались, смущались, шутили.
— Вот вы вместо того, чтобы задерживать нас, лучше сами берите разрешение и приезжайте на наш концерт в Киев, — сказал Аверченко. — Мы вас всех приглашаем. Приезжайте непременно.
Молодежь заволновалась.
— Концерт? И вы участвуете? Ах, если бы только было можно!
— Карантин? Какой там карантин, — бессвязно лепетал Гуськин. — Это же русские писатели! Они так здоровы, что не дай Бог.
Слышали вы, чтобы русский писатель хворал? Фа! Вы посмотрите на русского писателя!
Он с гордостью выставил Аверченко и даже обдернул на нем пальто.
— Похож он на больного? Так я вам скажу: нет. И через три дня, послезавтра, у них концерт. Такой концерт, что я бы сам валом валил на такой концерт. Событие в анналах истории. А если нужно карантин, так мы его потом поищем в Киеве. Ей-Богу. Найдем и посидим себе немножечко. Отчего нам не посидеть? Что-о?
— Попросите же за нас вашего немца, — сказала я офицерам.
Те пощелкали каблуками, пошептались, подсунули немцу какие-то бумажки. Тут выступил Гуськин.
— Главное дело, не забудьте сказать, что я прежде всех сидел в карантине, — внушительно сказал он мне. — Еще вздумают меня тут задерживать! Я свою мамашу уже пять месяцев не видал.
И, повернувшись к изумленным офицерам, заявил официальным тоном:
— Я нахожусь уже пять месяцев вне матери.
И вот мы снова в вагоне.
В Гомеле добрые души советовали нам проехать до Киева на пароходе.
— Будете проезжать мимо острова, где засела какая-то банда. Банда все пароходы обстреливает из пулемета.
Прогулка, очевидно, очень уютная. Но мы все-таки решили ехать по железной дороге.
Вагон приличный, первого класса, но публики немного, и публика странная — все какие-то мужики в сермягах. Сидят, молчат, шевелят бровями. Бородач с золотым зубом на мужика совсем не похож. На нем грязный тулуп, но пухлые руки, холеные, с вплывшим в четвертый палец обручальным кольцом.
Странный народ. Смотрят, положим, не злобно. Когда ехали в классном вагоне из Москвы, публика смотрела на нас зверски: интеллигенты подозревали в нас чекистов, плебс — бар, продолжающих пить кровушку.
— Ну вот, скоро и Киев.
Гуськин развлекает нас мирной беседой.
— Я в Киеве познакомлю вас с моим приятелем, — говорит он Оленушке. — Очень милый молодой человек, глубоко интеллигентный. Лотос.
— Что?
— Лотос.
— Индус? — с благоговением спрашивает Оленушка, и я вижу в глазах ее мелькнувшую мечту о йогах, о посаженной яблоне и плодах ее.
— Ну-у! Зачем так мрачно? Коммивояжер, — отвечает обиженный за своего приятеля Гуськин. — Лотос коммивояжер. Оптические стекла. Аристократической семьи. Дядя имел аптечный склад в Бердянске. Думает жениться.
— А вы, Гуськин, не женаты?
— Нет.
— Отчего?
— У меня слишком высокие требования от девушки.
— Какие же требования?
— Во-первых, дебелость.
Гуськин опустил глаза. Помолчал и прибавил:
— И все ж таки приданое.
С ударением на «и».
— А скажите, Гуськин, как вас зовут? А то неловко, что мы все зовем вас по фамилии.
Гуськин смущенно усмехнулся.
— Имя? Так вы же станете смеяться.
— Ну Господь с вами. Почему мы будем смеяться.
— Ей-Богу, будете смеяться. Я не скажу.
— Ну Гуськин, милый, честное слово, не будем! Ну скажите!
— Не настаивайте, Оленушка, — шепчу я. — Может быть, оно как-нибудь на наш слух неприлично звучит.
— Ну пустяки, скажите, Гуськин, как вас зовут?
Гуськин покраснел и развел руками.
— Меня зовут… извините — это же прямо анекдот! — Александр Николаевич! Вот.
Мы действительно ожидали чего угодно, но не этого.