Миша между тем бросил на нее взгляд, в котором читались и восторг, и желание, и ненависть, он потянулся к Вере, ей стало страшно, она поняла, что сейчас произойдет, если за нее не заступится кто-нибудь из мужчин, а они — защитники — будто застыли, один лишь Николай Евгеньевич кряхтел, пытаясь подняться. Фил смотрел перед собой, а потом сказал что-то невнятное и засветился, выглядело это страшно, будто внутри него начался пожар, тусклое багровое пламя пробивалось сквозь кожу, и одежда на Филе начала светиться тоже — не тлеть, не гореть, а именно светиться багровым адским пламенем.
Миша устремился к Вере, как снаряд, выпущенный по цели. Вере казалось, что она не сделала ни одного движения, но почему-то очутилась в углу комнаты, рядом с телефонным столиком.
Неожиданно забыв о Вере, Миша повернулся к Эдику, сидевшему на стуле с безучастным видом и бормотавшему под нос слова, которые Вера не могла расслышать.
— Ах ты! — прокричал Миша и бросился на Эдика, но что-то развернуло его по пути и бросило в сторону компьютерного столика. Монитор с грохотом повалился на пол, а базовый блок на глазах у Веры взлетел в воздух и, вращаясь подобно малой планеты, пронесся мимо ее виска, врезался в стену, отлетел назад и по полу, будто это была ледяная поверхность катка, заскользил к столу.
Миша опять повернулся к Вере, в лице у него не было ничего человеческого, маска зверя, желающего получить вожделенную добычу. «Сейчас, — подумала Вера, — сейчас он дотянется до меня и… Не хочу! Не надо! Господи, помоги»…
Миша будто натолкнулся на стену. Он бился о невидимую преграду головой, кулаками, ногами, метался, как зверь в клетке, и продолжалось это бесконечно долго, хотя на самом деле не заняло и минуты. Эдик следил за Мишей пристальным взглядом и говорил, говорил, говорил…
И Миша сдался. Что-то надломилось в нем — физически надломилось, как ломается сухая палка. Он согнулся в поясе, всхлипнул и повалился на пол, ноги его разъехались, глаза, продолжавшие смотреть на Веру, закатились, и Миша умер — Вера точно знала, что он умер, потому что не мог этот куль, лежавший на полу, быть живым человеком.
Кронин, поднявшийся наконец на ноги, тоже понял, что Миша умер — он тяжело встал на ноги и произнес пораженно:
— Миша… Эдуард Георгиевич… Как же вы его…
Эдик замолчал наконец. Он приподнялся, поглядел на лежавшего ничком Мишу, на Кронина, на Веру и на еще не пришедшего в себя Фила и сказал:
— Что? Что это было со мной?
21
Тело переложили на диван, компьютер водрузили на прежнее место, но он не работал, включился только монитор, ничего, конечно, не показывая, и никто не знал, сохранилась ли хоть какая-то информация на жестком диске. Стол пришлось сдвинуть в угол, потому что одна из ножек обломилась, а появившиеся на стенах потеки чего-то черного и похожего на ваксу, смыть оказалось невозможно — чего только Вера не испробовала, пока мужчины возились с Мишей, пытаясь привести его в чувство, хотя и понимали, что оживить мертвого — безнадежная задача, даже если знаешь не только закон сохранения энергии, но и другие законы большого мира.
Николай Евгеньевич, сидя в коляске (ездить она не могла, с правого колеса слетела шина, а левое описывало восьмерку), помогал Эдику и Филу, давая им полезные, по его мнению, и нелепые, по мнению Фила, советы.
— Нет, — сказал наконец Эдик, — бесполезно.
— Что же теперь делать? — спросил Фил. — Надо, наверно, в милицию сообщить? И в «скорую». Мертвый человек в доме…
— Нет, — твердо сказал Кронин. — Придет Гущин, он обещал вернуться, — пусть решает, как поступить с телом.
— Николай Евгеньевич, — сказала Вера, бросив на пол грязную тряпку, — не оттирается эта гадость. Будто въелась.
— Естественно, — брезгливо отозвался Кронин, — именно въелась. В структуру материала. Если сделать химический анализ…
Он запнулся. Все смотрели на него, и Кронин продолжил:
— Я знаю, о чем мы думаем… Еще не можем… Никто из нас. Я уж не говорю об остальных. Не можем жить в мире, который… Не знаю… Может, в конечном счете он для нас и предназначен. Но сейчас — нет. Мы просто не понимаем, как в нем жить. И можно ли жить вообще. То, что мы называем жизнью, разумом, там — как плесень, вот эта, на стене, которая не оттирается.
— Там? Здесь? — сказал Фил. — Нет там и нет здесь…
— Ради Бога, Филипп Викторович, — поднял руки Кронин, — только не говорите мне о единстве мира и о том, что мы сами, как существа, к большому миру принадлежащие, просто не осознаем своего бесконечномерного существования. Я прекрасно это понимаю. Но разум мой здесь, в этой голове, которая лопается от боли, и в этом трехмерии. Разум мой здесь, а какой я на самом деле, знаю не я, а то существо, ничтожной частью которого является это мое материальное тело. Или Миша — его нет, и он есть, и какая-то его часть продолжает существовать в нашем мире. Может, эта чернота на стенах — часть Миши? Может, смывая ее, мы уничтожаем какую-то его естественную сущность?
— Ну, это слишком… — начал Эдик.
— Да? Вы уверены, Эдуард Георгиевич?
— Нет, — подумав, сказал Эдик. — Ни в чем я сейчас не уверен.
— Даже в том, — добавил Фил, — что, поставив стол в угол, мы не нарушили какое-то равновесие в общем мироздании. Мы переставили стол, и это вызвало взрыв в какой-нибудь галактике…
— Это слишком! — повторил Эдик, но в голосе его не ощущалось уверенности.
— Слишком? — поднял брови Кронин. — Вы сами…
Он перевел взгляд на покрытое простыней тело.
— Да, наверно, вы правы, — пробормотал Эдик.
— Кстати, — заметил Кронин, — перед тем, как это началось, на столе лежал нож. Тот самый. Где он? Не вижу.
Ножа не было. Впрочем, искали его без особого желания — заглянули под диван, посмотрели на книжных полках, даже в кухне пошарили по ящикам и шкафчикам — все ножи были на месте, кроме того, нового.
— Кто его знает, — обреченно сказал Фил, когда, бросив поиски, они не стали возвращаться в гостиную и разместились у кухонного стола. Коляску Эдик предложил перенести на руках, но Николай Евгеньевич воспротивился и доковылял до кухни на своих двоих, опираясь на руку Фила. На кухне было спокойнее, хотя и здесь кое-что изменилось — кафель над плитой из белого стал грязно-зеленым, двери стенного шкафчика не закрывались, у всех стульев почему-то исчезли спинки, а газ не зажигался — то ли возникли перебои в системе, то ли забило трубу. А может, газа в этой квартире и вовсе никогда не было — такая мысль появилась у Фила, когда он садился на ставшее неустойчивым сидение, похожее на табурет: там, где была спинка, теперь торчали два штырька, аккуратно обрезанные и даже закрашенные зеленой краской. «Может, — подумал Фил, — это трехмерие, вовсе не то, в котором мы жили прежде». В бесконечномерном мире трехмерий может быть тоже бесконечное количество. И Филиппов Грунских. И тогда есть мир, где Лиза не умирала, и где они поженились. Может, он как раз в таком мире и очутился, и сейчас откроется дверь, на пороге возникнет она…
«Глупо, — подумал Фил. — Вселенная не так проста, чтобы повторять с малыми вариациями одни и те же материальные подсистемы».
— Итак, — сказал Кронин, — нам, в конце концов, нужно принять решение. И я очень прошу каждого думать только о том, что происходит здесь и сейчас. Не произносить никаких — даже односложных — отрывков из вербального…
— А нам и не нужно повторять, — заявил Эдик. — Мы уже в системе, если можно так выразиться. Смотрите.
Он протянул над столом руку, чайные ложки вздрогнули, поднялись в воздух и прилепились к его ладони. Фил подумал, что это так неестественно, и ложки упали со звоном, одна из них покатилась и начала падать на пол, но застыла в воздухе, а потом медленно поднялась и легла рядом с остальными.
— Вот так, — сказал Эдик. — И еще не так.
— Достаточно подумать… — прошептала Вера.
— Подумать, пожелать, спланировать.
— Всемогущество…
Кто сказал это? Фил думал, что он. А может, Вера? Или слово произнеслось само — возникло из воздуха, из самопроизвольных его колебаний, которые ведь тоже можно возбудить мыслью, желанием?