Некоторые из деревень пока уцелели. Вот в Карделеве можно насчитать больше сотни домиков: справа не очень отчетливо, ибо отсюда километров пятнадцать, видим Пушкин: здания, улицы, массивы парка – и разноцветные крыши закрытого парком Павловска. Слева – разбитые деревни: Никольское с его белой церковью, Мишкино, Бадаево…
По всему переднему краю – нашему и немецкому – хорошо видны разрывы снарядов и мин; глядя на эти клубочки дыма, Чиков роняет:
– Как шары, когда бросаешь камень в мягкую пыль. А в 'направлении Гатчины, видите? Пар от паровоза. Тут все у меня засечено! Подвезет какую-нибудь игрушку, обнаружится она, тогда и давить ее будем. Глядите, вон там – Черная речка! Оттуда орудие огонь вело.
– Куда?
– А вот туда…
Оглядываюсь: Славянка, Рыбацкое, следы Мурзинки, окованные льдом излуки Невы, Ленинград…
Чиков рассказывает.
При первом выстреле он на слух определил направление звука, при втором ясно увидел пламя и поднимающийся клубок желто-белого дыма. Оторвал глаз от стереотрубы, прочел на лимбе отсчет, засек секундомером время прохождения звука, взялся за телефонную трубку: «Грозу!»
И, получив ответ КП батареи: «Гроза слушает!», сказал: «Коршун докладывает: тяжелое орудие противника из района Черной речки сделало два выстрела по нашим тылам, вижу вспышки Отсчет двадцать два – двадцать шесть, дальность – сорок две секунды!..»
Другие пункты наблюдения тоже засекли эти вспышки, по способу СНД («сопряженное наблюдение дивизионов»); через три минуты пятая батарея открыла огонь; после третьего выстрела Чиков увидел небольшой взрыв, после следующих снарядов нашей батареи – еще пять взрывов и, наконец, два таких мощных взрыва, потрясших землю, что Чиков почувствовал сотрясение на своей трубе. Метров на сто поднялись над землей два огромных столба черного дыма: немецкое 280-миллиметровое орудие было уничтожено вместе со складом боеприпасов…
– А как вы определили калибр?
– По звуку! Звук по силе большой и более грубый – громовой, то есть похожий на раскат грома. Которое помельче – тявкает. А это, я знаю, входило в состав его четырехорудийной батареи. Дня за три до того батарея дала два залпа, мы приметили направление, а после этого взрыва оттуда уже никакой стрельбы по сей день не было – должно быть, увели остальные орудия.
Привалившись, как и я, к барьеру – кирпичной кладке верхушки трубы, Чиков спокойно ведет рассказ…
Впрочем, у меня стыли руки, было холодно, и все то, что рассказывал мне Чиков там, на чуть покачивающейся заводской трубе, на ветру, и то, что рассказывал затем, когда мы спустились по железным скобам на землю и брели неторопливо «ко мне домой» – на командный пункт батареи, я записываю уже без Чикова, в землянке.
Мне везло сегодня: ни одного разрыва снаряда или мины поблизости, пока мы шли с Чиковым, не было.
– Тихо нынче! – сказал я Чикову. И он ответил:
– А и должно быть тихо… Теперь он боится нас. Погода сегодня ясная. Если б, как ночью, – метель, уж он постарался бы.
Довел меня до землянки, доложил обстановку, мы распростились друзьями, и Чиков ушел то ли обратно, к заводской трубе, то ли куда-то еще…
А рассказывал Чиков о многом О том, как еще в Автове корректировал с чердака шестого этажа огонь по немецким 105-миллиметровкам, укрытым на заводе пишущих машин («Пишмаш»), – очи стреляли по Угольной гавани и Кировскому заводу. «Увидишь, что он по Кировскому заводу бьет – и сердце ненавистью обливается, уж тут корректируешь так старательно, будто не глазом, а самим сердцем глядишь! А больше всего озлен я тем, что он кварталы мирных граждан разрушает!»
И о том, как набирался опыта, наблюдая за противником в стереотрубу, днем ища клубочки дымов либо желтые и синеватые дымовые кольца над стреляющими орудиями, а ночами на том месте выслеживая вспышки.
Чиков долго тренировал слух, чтобы с первого выстрела определять, откуда бьет вражеское орудие. Убедившись, что при наблюдении водить стереотрубой туда-сюда толку мало, теперь наводит ее на один какой-нибудь участок и следит за ним десять – пятнадцать минут. «Вот голова солдата покажется, вот другая. По головам определяешь направление траншеи!..» Выискивает по огоньку от спички, по случайному блеску оптического прибора немецкие НП на чердаках домов.
Трудно бывает обнаруживать минометные батареи. «Вспышка маленькая, звук слабый, но от разрыва своих мин миномет далеко быть не может – ищи от восьмисот метров до пяти километров! Замечу днем разрыв, а уж ночью приглядываюсь и к вспышке».
Чиков корректировал с заводской трубы огонь всего дивизиона по спустившемуся в лощину Ю-88; прямыми попаданиями сначала оторвали «юнкерсу» хвост, а затем взорвали вместе с бомбами и со всем экипажем…
Держа под наблюдением дорогу на Карделево, что проходит в двенадцати километрах от огневой позиции нашей батареи, вызывая огонь при каждом появлении автомашины или пехоты противника, Чиков прекратил всякое движение по этой дороге:
– Я знал: снаряд наш летит эти двенадцать километров ровно минуту, машины ходят со скоростью тридцать километров, орудия наши при стрельбе по машинам заряжены заранее. Даем выстрел с упреждением на минуту по заранее пристрелянному участку дороги – попадания точные.
Сам не знаю, почему я задал Чикову вопрос, может быть (несколько странный: приходилось ли ему, сидя на трубе, смеяться?
И он мне ответил так:
– Раз было… Смешно и, по сути, жутко, конечно! Фашисты наступали на наши окопы у железной дороги. Взвод – человек сорок. Я смотрел с трубы, корректировал. Все не попадали мы сначала. А они идут вперед, автоматы на брюхе. Потом – залп, в середочку взвода. Полетели котелки, шапки, ноги и руки… Кто уцелел, сразу же пригнулись и бегом назад, вся храбрость исчезла. Ага, думаю… неповадно будет!
Страх окружения
28 ноября. Вечер. Землянка на восьмой батарее
И снова я на восьмой батарее.
И вот что еще сегодня в землянке взвода управления батареи от самого Фомичева и его товарищей я узнал.
Было Ивану Фомичеву, Ваньку, десять лет отроду, когда в деревне под Тихвином, запевала и заводила, с четверкой таких же, как он, бедовых парнишек начал он ходить на сплав леса.
Там, на быстрой реке, Иван стал «связным» у десятников, работавших на разных участках сплава. Бывало, даже ночами гонял верхом без седла – с пакетами, с приказаниями; а по реке плавать на бревнах умел лучше всех. «Стоишь на бревне с багром, перебирая ногами; бревно крутится. Или перебегаешь прыгом по залому с бревна на бревно, следишь только, чтобы ноги не защемило; багром дна не достаешь, гребешь им, как веслом, на глубокой воде. Едва лед, бывало, пройдет, вся сотня сплавщиков стоит на берегу, а ты даже между льдинами ухитряешься… Уверенность нужна, точный глаз! Никогда в воду не падал…»
На двенадцатом году жизни, в 1927 году, Фомичева премировали стайными сапогами с большими голенищами. На всем участке было выдано только десять таких премий.
Ловил рыбу, сбирал ягоды и грибы, плел корзины, выстругивал топорища, вальки для плугов – самостоятельным парнем был, во всем впереди других.
В армии Фомичев служил с 1937 года, был в этом же полку курсантом полковой школы; с осени 1939 года, назначенный старшиной батареи (а позже командиром взвода связи), участвовал в войне с белофиннами.
Признает, что тогда еще не умел воевать («Механически воевал, по команде»). Перед Отечественной войной окончил в Петергофе полковую школу, стал старшиной дивизиона. Оказался вместе с полком за Выборгом. Здесь его застала война, и здесь после первых боев в самом Выборге, 28 августа, полк вместе с другими частями попал в окружение.
– Я приехал в тот день с продуктами из тыла в Выборг, па огневые позиции. Доложил и получил приказ: «Продукты хранить полностью, не выдавать, потому что мы – в окружении!»
Знакомое дело: Фомичев опускает глаза. Понимаю. С людьми, испытавшими в начале войны «страх окружения», мне приходилось разговаривать неоднократно (сам я в окружение не попадал, и потому этого чувства мне испытать не пришлось). О том, что касалось их лично, если они были честными, вспоминают с выражением неловкости на лице. В рассказе о пережитом у них появляется тон соболезнования к самому себе – ну, такой, как ежели бы человек признавался врачу «по секрету» (и необходимо сказать, и стыдно), что у него, например, грыжа.