В Сумах ему сообщили, что к станции подходит поезд Троцкого.
— Ну, этот половчей, — хмуро в усы пробормотал Пархоменко, — этот, кажись, рапортует другим способом…
И он не пошел встречать поезд, а явился, когда салон-вагоны и подтянутые раскормленные адъютанты уже час стояли на станции Сумы.
Глава двадцать шестая
Наглая трусость, сопровождаемая отвратительным самообожанием, когда все человечество рассматривается, как зеркало, которое можно разбить, если рожа выходит кривой; умение легко скользить по поверхности знаний, как на коньках по льду; такая неудержимая страсть к позированию, которая заставляет даже спать в позе, готовой для памятника; щегольская ложь и хвастовство весьма хитрого свойства, по которому все поступки людей проистекают будто бы из того, что он предсказал или что он сделал, — вот слабый контур того образа, который так тщательно был прикрыт румянами и гримом охранок всего мира, что лишь последующее десятилетие и потоки крови, пролитые этим подлецом, открыли народам подлинную хищную сущность предателя из предателей — Троцкого.
В те времена, о которых мы рассказываем, эта сущность изменника Троцкого, тщательно им и его помощниками замаскированная и прикрытая псевдореволюционными фразами, только разве предчувствовалась. Да и те, кто предчувствовал, стеснялись называть свое ощущение настоящим именем, зачастую говоря: «Повидимому у меня к нему личная антипатия». Иные же, видя плачевные результаты распоряжений Троцкого, считали, что он как штатский плохо разбирается в военных делах, а советующие ему военспецы ни на что не годны. Третьи считали Троцкого легкомысленным говоруном, взявшимся не за свое дело, и что лучше бы ему отойти от командования войсками.
Как бы то ни было, Пархоменко, перебирая в памяти все, случившееся на фронтах в последние два месяца, со злобою смотрел на салон-вагоны, выскобленные, подчищенные, цвета слабого ультрамарина, на снующих военспецов. «Одно то, что вагоны такие, — безобразие! — думал Пархоменко. — Страна голодает, холодает, люди не емши в поход идут, возле станков с голоду валятся, а он!.. Безобразие!»
Повар, высунувшись из окна вагона-ресторана в своем белом колпаке, кричал коменданту станции:
— Вам же заказана на три часа рыба!
Комендант, седой, только что выписавшийся из лазарета и назначенный несколько дней назад, стоял перед окном вытянувшись и, не имея сил перекричать повара, только водил губами. Пархоменко дотронулся до его плеча и сказал:
— Ступай в комендантскую. А с этим я сам поговорю. — И, поднеся к лицу повара кулак, сказал: — Вот тебе осетер!
Из вагона вышел в сопровождении адъютантов Троцкий. Так как было жарко, то по ступенькам вслед за свитой бежал, вихляя задом, какой-то канцелярист. Он нес стаканы на подносе и несколько бутылок нарзана. На площадке мелькнуло лицо Быкова и при виде Пархоменко скрылось. «Только этого тут не хватало», — подумал Пархоменко.
Пархоменко, как и во все последние дни, и сейчас думал о коне. Он хотел начать с того, что армия идет, держась за линию железной дороги, как слепой за забор. Армии необходим конь! Но, увидав бутылку нарзана, из которой поднимались пузырьки, и молодого розового канцеляриста, который подобострастно подавал бутылку и стакан, Пархоменко подумал, что говорить о коне бесполезно. Он начал рассказом о предателях, беспрерывно выдававших расположение наших войск.
Троцкий прервал его и стал бранить беспорядки на фронте, в особенности напирая на роль комиссаров-коммунистов, которые будто бы больше всего виноваты были в этих беспорядках.
— Подобных комиссаров нужно расстреливать на месте!
Пархоменко посмотрел хмуро ему в лицо и раздельно, как бы намекая на далекую, но предчувствуемую разгадку позорного отступления армии, сказал:
— Какой же может быть порядок, если поминутно меняют командиров и шлют к нам в начальники штабов изменников?
В глазах Пархоменко было не только нечто озорное и презрительное, но можно было прочесть такое, что говорило: «Сколько ты ни притворяйся, каким ты металлическим голосом ни кричи, как ты ни старайся показать себя сторонником народа, все равно я вижу то, чего ты боишься больше всего». И чем дальше Троцкий приглядывался к этим глазам, тем он делался беспокойнее. Под каким-то предлогом прервав Пархоменко, он ушел в вагон. Высокий, в запыленном плаще человек со сверкающими едкими глазами остался на перроне. Вышел адъютант и потребовал, чтобы прибывших везли на ахтырский участок.
— Место опасное, дорога песчаная, — сказал с еле уловимой усмешкой Пархоменко.
Адъютант повторил свое требование.
Пархоменко подал две машины. Машины эти он велел загрузить посильнее, и, когда машины приближались к Ахтырке и поднимались, почти буксуя, по песчаному яру, он, на крутом повороте, где линия твердой глины и слой рыхлого песку почти сливались, спокойно сказал:
— Я ж говорил, что место опасное. А вон и белые скачут, — добавил он, увидав разъезд своих кавалеристов.
От испуга у шофера дрогнула рука, он чуть повернул машину, и с твердого грунта она скатилась в песок, как и ожидал Пархоменко, и глубоко застряла. Пассажиры выскочили и с редкой энергией стали помогать шоферу.
Пархоменко поднялся на бугор. Разъезд удалялся. Пархоменко посмотрел вниз, туда, где, помогая старательно своей свите, выталкивал из песка машину Троцкий. Подумав: «Черт вас разберет, кто из вас не прочь дождаться здесь белых, а кому еще рано!» — Пархоменко подошел и с такой злостью толкнул плечом машину, что она мгновенно выскочила из песка.
Вернувшись в салон-вагон, прибывшие тотчас же отдали приказ: «Поезду идти обратно». О Пархоменко было сказано:
— Он болен. Жалко, если пропадет такая сила.
И этого было достаточно. Кто-то записал, кто-то куда-то доложил, чтобы внесли в протокол, кто-то подыскал болезнь, и так как над болезнью долго не задумывались, то написали: «По малярии и переутомлению отправить на излечение в далекий тыл».
Глава двадцать седьмая
Штаб Пархоменко находился в селе Тростянец, ближе к Ахтырке, чем к Сумам. Выехал Пархоменко из Сум поздно ночью, злой, обиженный. Никогда не жаловавшийся, он все же сказал Ламычеву:
— Кажись, повоевали мы, Терентий Саввич. Сдавай оружие.
Свет фар показал группу вооруженных людей, которая поспешно свернула с дороги. Пархоменко остановил машину против вооруженных и спросил:
— Куда идете?
Вооруженные стояли молча. Пархоменко узнал их и стал называть каждого красноармейца по фамилии, а затем насмешливо спросил:
— Может быть, вы на зайцев охотиться пошли? Или винтовки нужны заместо удилища? Или вы думаете, что деникинцы к нам в тыл пролезли, а вам геройства на фронте не хватает, вы и пошли нас спасать?
— Выходит нехорошо, — сказал с усилием один из красноармейцев.
— Зачем нехорошо? Я вас дезертирами, заметьте, не назвал. Дайте-ка винтовки. — Он сложил винтовки возле машины, вынул из них затворы и сказал: — Ну, так вот, чтобы через два часа быть у меня, в Тростянце. А патроны и винтовки сами несите, я вам не дурак в машине их возить.
Машина прошла метров пятьсот и остановилась: лопнула камера. Шофер заклеил камеру и стал ее накачивать. Дезертиры догнали машину. Тот, который говорил «нехорошо», изъявил желание покачать — и качал он усердно. Пархоменко достал затвор и, передавая ему, сказал:
— Даю один на всех. До свиданья, ребята.
Сотни через три метров опять машина остановилась. Дезертиры подбежали уже рысью, и качало посменно несколько человек. Пархоменко дал им теперь еще два затвора и отъехал хохоча:
— Этак до Тростянца вы у меня не только все затворы, и остальное оружие выработаете.
Утром доложили, что все дезертиры явились в полк. Пархоменко сказал:
— Ребята в сущности хорошие, воевать стремятся, но какая их смелости мера, если командование — сплошной салон-вагон! Не хочешь, да побежишь. Сумятица, толкотня, тьфу!