Год назад Лиза Ламычева удивила конфликтную комиссию бойким говором, злостью на хозяев и явным влиянием на рабочих. Пархоменко расспросил ее. Она из «верхних» казачек, отец ее служил приказчиком на мельнице и с большим трудом отправил ее «сдавать на учительшу». А тут — война. Отца угнали, мать простудилась, работая на огороде, за право учения платить нечем — и пошла Лиза на шахты. Машины она кое-как понимала, ее определили на «подъемную». После февраля стали работать только те шахты, которые приносили доход, а подготовительные были хозяевами брошены. Лиза служила как раз на подготовительной. Пришлось переехать в Луганск. Здесь она поступила на весовую фабрику Карзона механиком по освещению. Она записалась в союз металлистов, ее вскоре выбрали старостой. Карзон, отговариваясь тяжелым временем, задерживал зарплату. По предложению Лизы фабрика объявила забастовку. И фабрикант и представители рабочих обратились в конфликтно-примирительную комиссию. Требования рабочих были удовлетворены. После этого Пархоменко часто встречал Лизу в совете профсоюзов выступающей на митингах, спорящей с меньшевиками. Недавно вместе с работниками Гартмана она организовала лазарет и приходила в штаб, требуя национализации дома, где некогда находились учительские курсы. Вскоре после ее прихода прибежал и директор курсов. Он между прочим сказал, что Ламычева настаивает на национализации потому, что сама плохо училась и теперь мстит. У Лизы на глазах показались слезы. Пархоменко остро взглянул на директора и сказал: «Не балуй, кадет».
— Через Донец раненых везут из степи, — услышал он подле себя голос Лизы. — Казаки опять обстреляли… за хлебом шли… московские, что ли, голодающие…
Ламычев развел руками:
— Голова от мыслей, как улей!
— Сколько у вас пулеметов? — спросил Пархоменко.
— Шесть.
— А винтовок?
— При каждом. Разоружать будешь?
— А что?
— Да если велит правительство, разоружимся.
— А разве тридцать второй полк в Луганск послали разоружаться?
— Послали на Дон.
— Туда и поезжайте.
— Слушаюсь, товарищ комиссар. А с табаком уж как-нибудь потерпим. Может быть, дома найдется.
Он накрыл голову широкой фуражкой, сдвинув ее слегка на ухо.
— Дочь бы хорошо на митинге выпустить, да не знаю, как у ней слова-то.
— Слова правильные.
— Стало быть, советуешь? На казаков, знаешь, знакомый голос действует.
Лиза рассмеялась. Смех у нее был короткий, сдержанный, и смеялась она потому, что не могла никак совладать с радостью. Но тотчас же она обратилась к Пархоменко, жалуясь, что помимо лазарета поручили ей заведовать пятью школами. Когда она успеет? Здесь, чтобы сто метров бинта найти, нужно бегать по складам три дня. Отец прервал ее. Он выдаст хоть тысячу метров бинта и прочих медикаментов. Из этого разговора было ясно: ни у отца, ни у дочери и в мыслях нет, что Лиза покинет сейчас город. Помимо того, что Пархоменко было жаль отпускать из города каждого умелого работника, приятно было сознание, что люди остаются в городе, где жизнь течет правильно и целесообразно. Он, прощаясь, сказал, шевеля в улыбке черные усы:
— А к концу дня, гляди, и папирос где-нибудь достанем. Не унывай, Ламычев. Точка.
Едва казак и его дочь ушли, как ворвались меньшевики. Длинноногий молодой человек в коротком сером пиджаке требовал или денег, или оружия. Какое оружие? Какие деньги? Оказалось, что под видом бумаги в адрес меньшевистского комитета привезен из Харькова состав винтовок и пулеметов.
— Если у вас, граждане, нету плохого мнения о советской власти, — сказал Пархоменко, — зачем вам баловаться с пулеметами? А если есть плохое мнение, то зачем мы будем выдавать вам оружие?
— Следовательно, отбираете?
— А как же?
— Тогда платите стоимость.
— У вас есть счета?
— Есть.
— Оружие, насколько я знаю, казенное имущество. Торговать им никто не имеет права. А если у вас есть счета, если вы купили, то надо искать тех, кто вас обманул. Вы ведь знали, что казенным имуществом торговать нельзя.
Меньшевики потребовали созыва Совета. Совет депутатов собрался в тот же день. Сообщение о найденном оружии сделал Пархоменко. Совет постановил исключить меньшевиков из своего состава, отдать их под суд и отправить в Харьков. Пархоменко должен был доставить их туда. Признаться, он был доволен. Ему хотелось в Харьков. К тому же готовы и пополнения для луганского отряда, да и надо добыть для него в Харькове снарядов. Спецы, конечно, отвиливают, и теперь можно им сказать: «Ага, у вас нет снарядов и пулеметов? Удивительно. А как же меньшевики могли получить? Для Ворошилова у вас нет, а для меньшевиков есть». А самое главное, чего не говорил даже самому себе, но что улавливали и понимали все, он мучительно и трепетно жаждал быть на фронте, стоять в первом ряду, подле Ворошилова, и видеть перед собой мокрое и блестящее весеннее поле, серые цепи врага и яростно вздрагивать от гула его орудий.
Войска германских империалистов пунктуально вместе с украинскими предателями-националистами, отметив на карте города и села, прибывают туда минута в минуту. Трупов, сгоревших сел, опустошенных дворов они не замечают. Они думают небось что помещик, их обнимающий, — это и есть Украина. Они думают небось что колокольный звон, их встречающий, — это и есть песни Украины. Они думают небось что, протащив свой кровавый приклад и штык над этими обширными полями, они покорили Украину. Они думают небось что через Дон и Кавказ соединятся они с Турцией и протянут туда большой путь Германской империи. Нет, другие мысли навеет вам, интервенты, ветер Украины! Ямиста здесь дорога, ямиста здесь река, темны здесь балки, часта здесь смерть врагу!
Глава девятнадцатая
Солнце светит особенно, как бы пронзая насквозь дома. Двери хлопают гулко, на полу трепещут листки бумаг, и ничто и никто не бросает живой тени в этих опустевших домах. Войдешь в комнату, а она словно радуется, что появился спокойный, знающий свою дорогу человек. Изредка по городу проскачет патруль, и о чем ни спроси, он крикнет: «Уехали! Интервенты близко, товарищ!»
На станциях в эшелонах много солдат и великое множество начальников. Эшелон идет, куда ему хочется. Начальник сидит, думает, затем посовещается и решает вдруг открыть здесь, против окна своего вагона, фронт. У каждого из начальников собственная карта фронта, и начальник неспособен понять, что фронт похож на цепь: пролезь между звеном ее, оттяни это звено — и нет никакой прочности в цепи, она слабее нитки. Здесь же каждое звено, оторвавшись от другого, действовало, шло вперед или отступало, как и когда ему казалось удобным.
То же самое в городе. Эвакуация шла без плана, торопливо, скачками. Капитан, который должен последним покинуть корабль, давно уже уехал, и эвакуацией заведовал юнга, никогда не бывавший даже в трюме.
— Кто прикрывает отступление и эвакуацию? — спросил Пархоменко у такого юнги.
— На линии Ворожбы стоит Луганский отряд Ворошилова, — ответил тот.
— А если я немцами подослан? — вдруг спросил Пархоменко.
Но юнга только мотнул головой, показывая этим, что он-то поймет, кто немец, а кто нет. Пархоменко рассвирепел:
— Теперь мне ясно, как меньшевики получили у вас состав с оружием. Город у вас получить можно, не только что состав.
И Пархоменко сказал меньшевикам, которых привез из Луганска:
— Идите.
— Куда?
— Куда хотите, но не в Луганск и не на фронт. Я туда еду. А вам второй раз со мной неприятно будет встречаться.
Бронепоезд и отряд Ворошилова он встретил возле станции Дубовязка. Вдоль полотна странничьим шагом, опираясь на недавно вырезанные палки, шли с вещевыми мешками солдаты старой армии. Они вяло просили табачку, никак не верили, что бронеплощадка хочет идти к фронту, и упрашивали взять если не их самих, то хотя бы письма домой. В движениях их чувствовалась небывалая усталость, и тянуло зевать при взгляде на их лица.
Пархоменко спросил о немцах.