— Работали века, а все снег да веха, — сказал, ухмыляясь, мужик.
— Ты ведь был в саперах?
— На германской-то? Был. Георгию имею да за бегство из плена медаль, — сказал мужик, выпячивая грудь.
— Так вот, теперь ты берешься за то же самое дело, только мы тебя подучим немного… — И Штрауб объяснил мужику, сколько он проучится, какое ему положат жалованье и что от него потребуется.
Мужик, переминаясь с ноги на ногу, посмотрел на портьеру, которая слегка покачивалась от движения его тела.
— Через восемь месяцев, выходит, выкуплю участок, ваше благородие?
— Если отличишься, то и раньше выкупишь.
— Как же отличиться-то?
— Или мост взорвешь, или завод, например. За отличие заплатим особо.
— Лихо, — сказал мужик, хлопнув себя руками по ляжкам. — Лихой, прямо скажу, заработок. Ведь если я в бурмистры поступлю, так и то не столько заработаю.
— Где заработать, — рассмеялся Барнацкий, радуясь оживлению мужика.
— Лихо, лихо. — Мужик подумал и добавил: — Баба-то довольнешенька останется: сел хозяин в тюрьму мужиком, а вернулся помещиком. Ишь ты, лихая жизнь.
Но тут лицо его остыло. Он посмотрел подозрительно на сидевших за столом и, взяв руки по швам, безразлично, по-солдатски сказал:
— Лихая жизнь.
— Стало быть, согласен? — спросил Штрауб.
Мужик сощурил глаза, усмехнулся и спросил:
— На что согласен?
— На учение.
— Учиться, как родину продавать ляху? — Он покачал головой. — На это моего согласия не будет.
— Да ведь радовался же, дурак! — крикнул Штрауб.
— Забавлялся, верно. На то мы и мужики, глупые, значит. Пока там в точности разглядишь да поймешь! А чтобы кругом сказать, то есть родину продавать, этому мы согласиться не можем.
— Помирать, значит, согласны? — фыркая от раздражения, спросил Барнацкий.
— На все бог, ваше благородие. Выйдет — помрем, а только ни земли, ни родины нашей, слава тебе господи, — и мужик перекрестился, — помещику больше не иметь. Оружие-то в наших руках.
— Да где оно? Покажи!
Мужик прищурился и сказал:
— Чего показывать, хвастаться. И сам видишь.
Барнацкий постучал карандашом. Мужика увели. Барнацкий, видимо сконфуженный, чертил какие-то завитушки на бумаге и третьему заключенному, пожилому рабочему с каменоломен, вытесывавшему там плиты для лестниц, вопросов не задавал, предоставив это Штраубу. Допрос рабочего оказался очень коротким. Когда Штрауб, как и всем, рассказал, в чем дело и что от него требуется, рабочий побледнел и, хромая (ему при аресте вывихнули ногу), подошел к Штраубу и сказал в лицо:
— Сволочи вы. Суки! — добавил он громко и нетерпеливо, словно боясь, что не поймут его.
Окно канцелярии выходило во двор. Несколько кустов жасмина у забора пахли так сильно, что запах, перейдя двор, казалось, только увеличивался от этого, заполняя комнату. Штрауб закрыл окно. Когда он вернулся от окна, ввели четвертого заключенного.
К ночи из сотни допрошенных удалось записать в школу только троих, да и те, как думал Штрауб, записались потому, что испугались ругани Барнацкого и, сделав вид, будто согласились, на самом деле решили при первом случае бежать из школы. Штрауб устал и чувствовал себя разбитым. Он с раздражением думал о посещении тюрьмы и мысли, которыми он был занят в тюрьме, что эти две с половиной тысячи слабых и замученных людей быстро перейдут к нему и будут ему крайне преданны, приписывал теперь Барнацкому. Злили размашистые движения Барнацкого и кислый запах из его рта.
Когда вывели последнего заключенного и Барнацкий молча взглянул на Штрауба, вопросительно вскинув брови, Штрауб сердито сказал:
— Конечно. Нельзя же им возвращаться. Передадут.
Барнацкий плюнул в платок каким-то особо густым, сладострастным и отвратительным плевком.
— Несомненно, передадут.
И добавил:
— Неудобно, что нет одиночных камер. Передадут. И тогда — не будет ни малейшей надежды, что кого-то завербуем.
И, глядя в лицо Штрауба, сказал многозначительно:
— А ведь Добрая Мать будет недовольна.
— И очень.
— Что же делать?
— Будем думать.
— Пытки?
Барнацкий, помолчав, сказал:
— Будем думать. Время, как я говорил, у нас есть.
— Я не тороплюсь. Меня жена торопит.
— Ваша супруга — умная женщина. Она — предвидела и не пошла в канцелярию. Ей бы пришлось увидеть, что не подобает видеть женщине.
— В этом деле, пожалуй, она потверже любого мужчины.
— Вы думаете? Да, случается, — вздохнув, сказал Барнацкий. — Но у меня супруга совсем иной духовной комплекции. Однако займемся этими дураками.
Он позвал жандарма и стал подробно рассказывать, как нужно умертвить заключенных. Он говорил, чертя карандашом по бумаге, и жандарм — вахмистр, служивший вместе с Барнацким в полку «Шляхта смерти», — слегка склонив корпус, смотрел на бумажку. Барнацкий советовал закрыть ворота, поставить на улице караул, чтобы отогнать толпу, если почему-либо она соберется. А лучше, чтобы толпа не собиралась, заключенных переколоть штыками, не тревожить население выстрелами, и он показал, как следует правильно колоть штыком.
Вахмистр, молча выслушав приказание, вытер тылом ладони рот и вышел, а спустя четверть часа всех заключенных — с завязанными глазами и ртом и стянутыми назад руками — выстроили двумя рядами через двор так, что край шеренги как раз упирался в цветущий жасмин, а другой край стоял возле крыльца канцелярии, у которого была разбита наполненная черной землей клумба, из которой пробивались наружу поздние весенние тюльпаны.
Вахмистр быстро что-то скомандовал по-польски, и сотня рослых широкогрудых людей с желтыми выпушками на груди беззвучно подняла винтовки, и так как разбежаться было нельзя, то солдаты подскочили на месте и, широко размахнувшись, всадили штыки между лопаток как раз там, где стянутые назад руки образовали складку рубахи. Заключенные упали. Лица у солдат стали потные и багровые. Кое у кого из заключенных сдвинулись повязки, у кого с глаз, у кого со рта, и заключенные, вскидываясь, как рыбы, ползли к воротам, что-то видя и что-то мыча. Таких выбивающихся из шеренги вахмистр бил по голове прикладом.
Штрауб стоял у окна, пока не подъехали телеги. Те же солдаты, которые кололи заключенных, стали бросать трупы один за другим. Волы, изредка скрипя ярмами, стояли неподвижно. Наполнили пять больших телег. Две из них скоро вернулись, — должно быть, могила была близко, где-нибудь на пустыре возле канцелярии. Теперь телеги привезли песок, который солдаты стали разбрасывать по двору узенькими железными лопатками. Штрауб сказал:
— Следующие будут сговорчивее.
— Надеюсь. Но нам пора думать и о завтраке. Смотрите, светает.
Вошел вахмистр. Он доложил, что Барнацкого спрашивает господин Ривелен. По выражению лица вахмистра можно было понять, что он отлично знает, кто такой Ривелен, и что боится он его не меньше, чем сам Барнацкий. Барнацкий побледнел и тихо сказал Штраубу:
— Пришел. Он уже узнал, что мы занимались вербовкой.
— В этом и тайны нет.
— Но тайна в том, что из вербовки ничего не получилось!
— Один раз не получилось, другой — получится.
— Ему нужно, и он сумеет потребовать, чтоб выходило с одного раза. Слышите? Сумеет! Он сегодня получил пачку телеграмм из Варшавы. Из американского посольства.
— От Доброй Матери? — улыбаясь, спросил Штрауб.
Барнацкого разозлила эта улыбка. «Этим не шутят!» — хотел крикнуть он Штраубу, но затем подумал: «А черт его знает, для чего он улыбается? Может быть, его тот же Ривелен инструктировал!» Однако, как ни хотелось Барнацкому сдержаться, он не вытерпел:
— От Доброй Матери, будь она проклята! Я чувствую, что это знакомство с Доброй Матерью кончится для меня недобро. И знаете, что он спросит? «Почему вы сначала закололи людей, а затем подумали, что их хорошо было б пытать?»
Штрауб нарочито громко сказал:
— Штык тоже не пирожное. Увидя его, допрашиваемые могли согласиться на наше предложение.