Славен, многажды славен Грац, райская обитель! Одно худо: протестанты окаянные заклевали честных католиков, извели вконец. Сгори же в геенне огненной ты, собака Лютер[22], совокупно со всеми твоими единоверцами. Тьфу на тебя, порожденье ехидны!
И до чего хитры, изворотливы змеи-протестанты! Покуда смиренные католики ублажают молитвами творца небесного, лютеране лестью и подкупом вползли в городской совет, все позиции захватили ключевые. В рыбную лавку заглянешь — кто у прилавка деньгу взвешивает на медных весах, кто подсчитывает доходы? Лютеранин. Холсты красками поганит, хвалебные оды сочиняет и песнопенья кто? Лютеранин.
Мало того уж и со стороны зазывают еретиков.
Лет пять назад в гимназию городскую переманили из Тюрингена профессора, некоего Кеплеруса. За три мили заметно: отъявленнейший протестант. Да и какой он, прости господи, профессор, когда перевалило ему за четверть века едва. Какой он профессор, ежели наставленья его математические поначалу слушали шестеро гимназистов, а после летних каникул все как есть поразбежались. Невмоготу стало: строг профессоришка, лютует, подношений не взимает ни гульденами, ни натурой. Вот и остался у разбитого корыта.
От подобного позора любой католик на край света дал бы тягу, а с Кеплеруса как с гуся вода. Переметнулся читать риторику, Вергилия преподает, пробавляется звездозаконием.
Однако песенка ваша спета, герр Кеплерус, со всею протестанской сворой. Не зря на белом жеребце вернулся из паломничества эрцгерцог Фердинанд; не зря облачился в блестящие светлые латы с позолоченными обручами; не зря набросил поверх лат пурпурный атласный воинский плащ. Всяк слышал, как третьего дня Фердинанд возле ратуши провозвестил:
— Отныне и вовеки генералиссимусом моих войск назначаю Святую Деву! Во всех подвластных мне землях лютеранские устои порушу! Протестантство искореню! Изгонять! Хватать! Пытать! Жечь! Сечь!
И пред трепещущим стольным градом разорвал в клочья грамоту, некогда по доброте сердечной пожалованную лютеранам.
Спета песенка ваша, господин Кеплерус! Не далее как вчера хаживал по граду чернобородый удалец, клич кликал тайный: разорять жилище ваше заутро. Дом разорить, бумаги и книги сжечь, особу вашу побить каменьями, кольем, дубинами. Охочим людишкам плату посулили немалую, по пять гульденов на брата. На денежки такие вполне можно месяца три, а то и четыре жить припеваючи, сладкое и горькое вино попиваючи. Ежели, конечно, не тратиться на закуску.
«…Подобно рою пчел возле диковинного цветка, кружатся пылинки-планеты в безбрежном пространстве вблизи Солнца. Они никогда не останавливаются в своем беге, не пятятся назад, не катятся по ободам воображаемых небесных колес, вокруг несуществующих центров, как полагал Птоломей. Его запутанная, как лисьи следы, Многосложная система мироздания измышлялась во имя одного — оправдать неподвижность Земли: Но Земля — пылинка, атом, маленький шар, сплюснутый у полюсов. А Солнце? Исполинское огненное светило, обличьем во всем подобное детям своим — планетам, медленно поворачивается вокруг оси. Но и весь солнечный мир — только атом, только пылинка средь иных, несчетных пылинок, бороздящих пустыни пространств. Мириады светил, миллионы миллионов миров…
В синем океане Вселенной вокруг небесных островов-солнц носятся серебристые стаи планет. И на них — средь долин благодатных, напоенных росою лесов и хрустальных рек, — обитают прекрасные разумные существа. Им неведомы голод, болезни, войны, ненависть, бедность, пьянство, теснота и убогость жилищ, рабство, алчность, зависть, злоба. Они выше, совершеннее нас, землян…
Как поденки, как мотыльки, как ночные бабочки, порождаемые мраком, возникают, трепещут крылами, умирают миры. Все тленно, все угасает и возрождается, как птица Феникс из пепла. Вечно только знание, только творчество; только мудрость есть истина и красота…
Беспредельна Вселенная, ни конца ей нет, ни начала, и мирам ее нет числа. И вокруг каждого солнца витают планеты, будто рой пчелиный возле диковинного цветка. Жизнь, разум, красота разлиты извечно, повсюду…»
…Иоганн Кеплер перевернул последний лист книги, взялся за кожаную обложку, но не посмел захлопнуть бесценный фолиант. Тайный ужас охватил его при мысли, что земляне, быть может, блуждают в пространстве, где нет ни центра, ни начала, ни пристанища. Джордано Бруно! Какими волшебными цветами вдохновенья расцветил ты учение каноника из Фромборка. Грезить небесными островами, стаями серебристых планет — и который уж год томиться в застенках инквизиции! Даже Галилео Галилей, удостоенный покровительства римского папы, ничем не волен облегчить тяжкую участь Джордано, не властен в сочинениях упомянуть имя сего еретика. У себя на родине, в далекой Падуе, он, подобно осторожному Мэстлину, вынужден тайно исповедовать Коперникову ересь, скрытничать, притворяться потешником, напялившем Птоломеев колпак.
Должно быть, он, Иоганн Кеплер, был наивен, когда, посылая Галилею «Космографическое таинство», писал: «Будьте увереннее и продолжайте ваше дело. Если Италия неудобна для издания ваших сочинений и вы предполагаете встретить там препятствия, то, может быть, Германия даст вам необходимую свободу». Какую свободу, где она? Свобода… вольность… грезы о несбыточной справедливости… Да скройся хоть в Ливию, взберись на столбы Геркулесовы, исчезни в знойных джунглях, в морях тропических. — и там тебя разыщет святая инквизиция.
Кеплер вынимает из конторки письмо Галилея, вглядывается в скоропись.
«Почитаю счастьем для себя в поисках истины иметь такого союзника, как вы — преданный друг этой самой истины, — пишет итальянец. — Поистине жаль, что столь немногие ищут ее и предпочитают ошибочные методы философии. Но здесь место не сожалеть о скудости нашей эпохи, а поздравить вас с вашими великими открытиями, подтверждающими любезную истину… Я прочту «Мистериум космографикум» до конца в уверенности найти в ней много прекрасного. Я сие сделаю тем с большим удовольствием, что сам много лет остаюсь приверженцем Коперниковой системы, и она уясняет мне причины многих явлений природы, совершенно непонятных при общепринятой гипотезе. Я собрал много доводов, опровергающих последнюю; но я не решаюсь вынести их на дневной свет из боязни разделить участь нашего учителя Коперника, который, хотя и приобрел бессмертную славу в глазах некоторых, но для многих (а дураков на свете много) стал предметом насмешки и презрения. Я, конечно, дерзнул бы напечатать мои размышления, если бы больше было таких людей, как вы, но так как этого нет, то я воздерживаюсь от такого предприятия».
Прав, тысячу раз прав мудрейший Галилей! Смешно полагать, будто по ту сторону Альп — сплошной мрак и невежество, а здесь — обитель разума и свободы. Разве ему, Иоганну Кеплеру, не пришлось прошлым летом бежать от притеснений католиков в Ульм? Разве по возвращении не вытребовали с него позорного обещания вести себя как можно сдержаннее, осмотрительней, благоразумней? Разве слежка, доносы и сплетни, нищенское жалованье не побудили его обратиться к Мэстлину с просьбой: «…умоляю, похлопочите о какой-либо вакансии в Тюбингене, дабы я мог занять ее. Напишите также, любезный учитель, каковы цены на хлеб, вино и съестные припасы, ибо супруга моя не привыкла питаться одной чечевичной похлебкой»? И что ж! Протестантские богословы, погруженные в бестолковые, нелепые хитросплетения своих догм, оказались нетерпимей — кого? — католиков Граца, заклятых врагов. Они и слышать не хотели о бывшем своем воспитаннике. Как, он самонадеянно осмелился напечатать календарь с новым летосчислением, с бесовским измышлением католиков? Мы, почитающие папу римского за рыкающего льва, принуждены будем ходить в церковь по его звону? Ну уж нет, благодарствуем, предпочтем оставаться в разногласии с Солнцем, чем в согласии с римским папой!
Вот и попытайся втолковать ученым единоверцам необходимость и своевременность календарной реформы. Впрочем, в какой календарь ни загляни — в старый ли, юлианский, в новый ли, григорианский, — ясно одно: не сегодня-завтра грянет гром с ясного неба. Неспроста эрцгерцог бесновался у ратуши, размахивая жезлом полководца: «Сечь, жечь, пытать, хватать, изгонять!»