— Скажите вот еще, доктор: я хороший больной?
— Нет, совсем нет; полагаю, вы скрываете и то чего пока не утратили.
После этих слов мой друг — хороший доктор быстренько сваливает, все-таки не забыв попрощаться, причем с той пакостностью, которая отличает врачей от остального человеческого племени:
— А теперь, если пожелаете, можете посмотреть на цветы.
Цветы желтые, это наверняка тюльпаны.
А потом восходит солнце, и город вдалеке похож на Берлин, и дождя больше нет, хотя, если присмотреться к облакам, покажется, что так долго не продлится, и у машин на шоссе хватает осторожности не лететь на предельной скорости, поскольку асфальт все еще влажный от недавнего дождя, вспомнить который уже невозможно.
Медсестра входит в реабилитационный зал, напевая веселую немецкую песенку, а на большом экране, наоборот, показывают японский садик. Точнее сказать, японский садик в Бруклине. Не то чтобы я так уж хорошо разбирался в садах — просто это ясно написано на табличке, установленной у окруженного гладкими камнями ручейка. Медсестра считает, что это великолепный сад, я тоже, посему мы немного болтаем о забавной японской традиции устраивать непонятные немые садики, где цветы прячутся, а камни оборачиваются к пришедему спиной; еще мы говорим о том, насколько эти садики все-таки красивы, и о том, как мало общего они имеют с нами — со всеми нами или со всеми ними, потому что эти японские сады обладают способностью не замечать гуляющих по ним; с другой стороны, это истинно японская добродетель. Потом медсестра покидает реабилитационный зал, напевая нелепую немецкую песенку.
И вот я под водой, смотрю на экраны на дне бассейна, а на экранах, естественно, цветы, которые колышет ветер, и неподвижные цветы в стеклянных кувшинах. Я уверен, что видел такой иллюстрированный бассейн и раньше, хотя, разумеется, не помню где. Я здесь не один, вот уж нет: на каждой дорожке плавает по человеку. Рядом со мной сеньора в желтом купальнике, она плывет очень изящно и намного быстрее, чем можно было бы предположить. На следующей дорожке — паренек лет пятнадцати-шестнадцати. Дальше за ним — девушка восточного типа. Я заныриваю и рассматриваю их тела, а еще рассматриваю цветы на дне, и в этот момент я спокоен. Но потом, когда я поднимаю голову на поверхность, возвращается головокружение от того, что я не знаю, сколько времени здесь нахожусь и где я был до того, как попасть сюда. Страх бегуна в эстафете, которому никто не передал палочку. В раздевалке я общаюсь с больным, который, вероятно, хорошо меня знает, хотя мне не удается обнаружить ни его лицо, ни что-либо из того, что он говорит, среди моих беспорядочных воспоминаний. Он, видимо, подготовлен и этому. Каждый день нам приходится заново становиться друзьями, говорит он, улыбаясь и давая понять, что его такое положение не сильно заботит. Само собой, я прошу прощения за то, что так скоро его забыл, но больной только улыбается и еще раз пересказывает мне историю своей жизни, в коей по меньшей мере десять глав, самые интересные из которых — это дочь, местная , чемпионка по фигурному катанию, и попытка самоубийства (на сей раз его собственная) в одной гамбургской гостинице. Когда я спрашиваю его о работе, мой друг отвечает, что работает в европейском космическом центре и что находился где-то на верхних эшелонах комашды, готовившей проект «Янтарь». Это был серьезный проект, перекрывший, по его словам, все рекорды по пребыванию на орбите благодаря венгерскому космонавту, который в одиночку просидел пять лет на маленькой станции, после чего добровольное отсоединил шланг подачи кислорода, превратившись, таким образом, в первого орбитального самоубийцу. Мой друг также добавляет, что смерть этогсо человека чуть было не выбросила из проекта его самого и еще шестерых участников. Потом он снимает мокрые плавки, заходит в душ, выходит из душа, вытирается, одевается, причесывается и уходит, — правда, перед уходом желает мне всего лучшего из наи.лучшего на этот новый день, который я так или иначе все равно забуду. Пять лет в космосе в одиночку — это много, даже и для венгра. Я стою голый в раздевалке. В душевые заходят и выходят другие мужчины. Я же, напротив, решаю душ не принимать. Может быть, именно запах хлорки позже помогает мне вспомнить цветы на мониторах со дна бассейна.
Доктор научил меня песенке. Слова такие: «Я буду ждать тебя тысячу весен». Это хорошая песня. Я очень старался ее не забыть. Потом он дал мне листок с числами. Когда он спрашивает меня про песню, мне остаются лишь числа: 7, 10, 43, 5, 12.
Доктор просит меня взглянуть в окно, но окно закрыто, жалюзи опущены. Теперь он спрашивает про числа, но я не знаю, о каких числах идет речь. Доктор утверждает, что любое впечатление, даже самое незначительное, замещает для меня предыдущее. Доктор говорит, что мой мозг перенес слишком много химической агрессии, но что этот лес будет мало-помалу нарастать заново. Когда доктор уходит, я долго смотрю на опущенные жалюзи, стараясь представить, что там, по ту сторону. В конце концов я нажимаю на кнопку, чтобы поднять жалюзи, и вижу шоссе, город вдалеке, машины и кабинку видеотелефона. Я закрываю глаза и ложусь на кровать. У меня не получается вспомнить ни одно из чисел, но после долгих усилий я могу уверенно сказать, что в песне пелось:
«Я буду ждать тебя тысячу весен».
Какой-то человек выигрывает у меня в шахматы и страшно этому радуется. Я говорю ему, что определенно никогда не умел играть в шахматы, только ему все равно:
— Здесь все так говорят, когда проигрывают.
— Можете думать что пожелаете.
Я в негодовании удаляюсь и гуляю по залу отдыха. Вижу женщину, играющую в виртуальную любовь. Виртуальные романы нынче безумно популярны: нужно просто выбрать себе персонаж и как можно лучше прожить некую ситуацию в соответствии с заранее заложенными в твоего избранника чертами характера. Одна неуместная реплика — и ты в пролете. Gаmе оvеr. Это в тысячу раз сложнее, чем убивать марсиан. И разве в этот самый момент не появляется какой-то субъект и не просит меня вернуть долг? Всегда найдется хитрец, который попытается извлечь выгоду из чужого несчастья. Здесь почти никто ничего не помнит, так что не составляет труда убедить кого угодно в чем угодно. Нет, сеньор, не думаю, что я вам что-то должен.
— Прошу прощения, я почти уверен, что одолжил вам сотню марок меньше чем неделю назад.
— Неделю назад я был такой же, как сейчас, и я бы не стал просить у вас сотню марок, даже если бы мне грозила виселица.
В итоге этот тип уходит прочь, обиженно ворча, что само по себе говорит об ужасных манерах, а я остаюсь смотреть на деревья по другую сторону высоких окон и слушать карликовую музыку, льющуюся из всех щелей. Что за дурацкая мания повсюду преследовать человека музыкой! Это то же самое, что лить тебе на голову суп, когда ты не голоден. Мимо проходят двое близнецов, они обсуждают свой рождественский подарок, и один уверен, что это был велосипед, а второй искренне убежден, что им подарили кварцевые часы.
А тем временем старик в глубине зала неожиданно вспоминает, как звали его собаку.
Не вызывает сомнений, что жизнь моя пропала, потому что дни все накапливаются, и теперь медсестра — симпатичная, этого не отнимешь, — и доктор начинают беспокоиться, хотя, само собой, искусно это скрывают. Они искоса посматривают на меня и что-то пишут в своих маленьких книжечках, и общаются с коллегами, и осматривают других беспамятных, и входят, и выходят, и снова входят, а красные розы на дне бассейна в это утро поражают меня так же сильно, как наверняка поразили меня вчера, и позавчера, и во все другие такие же дни.
Бесспорно также, что никто не знает, что со мной делать, поскольку, когда я спрашиваю доктора, каким же образом мне предстоит выкарабкиваться, он отвечает, глядя в пол: «Там видно будет». Коротковато для надежного диагноза.
Истина в том, что весь ущерб моим нейронам, с которым нам приходится иметь дело, причинил себе я сам, руководствуясь довольно-таки странной логикой человека, бросающего мотор за борт, чтобы плыть побыстрее, — все это терпеливо разъяснил мне доктор; он использовал именно такой образ: лодка и мотор, и еще один, включающий в себя бейсбольную биту, два килограмма клубники и французское название музыкального инструмента с двенадцатью струнами; правда, этот образ от меня ускользнул, хотя я и старался его удержать, слушая так же внимательно и истово, как слушают налагаемую на тебя епитимью.