Период полураспада «розовых», то есть время, за которое состав растворяется в крови, настолько долог, что у принявшего есть возможность забыть, почему или с кем они были приняты. Остается только ждать, когда же закроется ярмарка. К сожалению, неврологические последствия от этого продукта ужасные. Бесполезное счастье, которое предоставляют «розовые», требует непропорционально большого усилия. Это как если бы бумажному кораблику, чтобы побултыхаться в ванне, требовался ураган.
Как бы то ни было, прямо сейчас ничего сделать нельзя, посему я заказываю еще один мескаль, как можно более любезно улыбаюсь малайцу, плохо замаскированному под Эмилиано Сапату и со всей серьезностью обдумывающему вопрос, верно ли, что Гитлер родился в январе.
В последний раз проснувшись в Малайзии, я вижу парня в джинсах и белой футболке, стоящего на стуле и выглядывающего в окно между белых вертикальных пластинок жалюзи. Заметив, что за ним наблюдают, парень коротко поясняет:
— Если сюда не подняться, моря не видно.
Затем он слезает со стула. Парню не больше двадцати, у него очень короткие черные волосы, по-испански он говорит с португальским акцентом. Он симпатичный, и он мой друг. Я это знаю, потому что он сам так говорит.
— Я твой друг. Мы долго болтали в саду камней. С нами еще были две филиппинки. Они ушли до того, как с тобой случился приступ. Мы не спали друг с другом — я имею в виду, ты и я. И близко не было.
Я, естественно, голый, под кроватью валяется шикарный серый льняной костюм и шикарная рубашка из белого шелка.
— А филиппинки?
— А, ну эти-то да… я хочу сказать, что их мы с тобой отодрали.
Когда парень это произносит, глаза его начинают блестеть.
Очень рад.
В комнате холодно, окно закрыто. Вся жаря осталась на улице. На филиппинках были французские шляпки. Вот это я запомнил. Одна из них сама мне сказала. Шляпки made in France. Девчонки страшно ими гордились.
Я не помню, как трахался с ними, ни с одной из них. Помню только шляпки.
На простынях написано название гостиницы.
«Paradise bed and breakfast».
— А где завтрак?
— Я все съел… извини… не похоже было, что ты проснешься. Осталось немного кофе, но он остыл.
— Я никогда не пью кофе. Это вредно. Сколько я проспал?
— Полтора дня.
— Это не так много.
— Для Малайзии — нет.
— А для Лиссабона?
— Я не из Лиссабона, я с Мадейры, — говорит парень с гордостью, с какой люди уезжают из одного места, чтобы очутиться в другом.
Все равно, Лиссабон — удивительный город, это город, который всегда смотрит в другую сторону. Как мальчик, глядящий с корабельной палубы. Как человек, держащий в руках письмо, которое надо бросить в почтовый ящик, — нечто, что все еще здесь и в то же время уже очень далеко. Мадейра — это островок в Атлантическом океане. Я не помню, как мне там жилось, но, как обычно, это ничего не значит.
Я ощущаю привычную боль в спине, однако теперь болит намного сильнее, словно какой-то сумашедший доктор вырвал у меня позвоночник и повил на его место палку от метлы. Комната белая, в ней только одна кровать, стол и стул, на который мой друг с Мадейры забирается, чтобы смотреть на море.
— А где телевизор?
— Я поменял его у одного китайца на десять ампул GРG.
— Осталась хоть одна?
— У тебя в чемоданчике есть всё.
Чемодан стоит рядом с кроватью. Глядя на него, я чувствую себя как человек, вернувшийся из путаного сна с золотым слитком в руке. В чемоданчике все еще хватает химии, чтобы заставить Римского Папу забыть, где он работает, и есть понемногу всего лучшего, что производят в регионе, а еще кое-что, прибывшее прямо от химиков Синдзюку, — таблетки для японских топ-моделей и их друзей-поэтов. Всем известно, что теперь этих красавиц переклинило на поэзию.
— Я почти ничего не взял, — говорит мой друг, хотя мне непонятно, почему бы мужику, который уступает мне свою постель и проявляет материнскую заботу, не взять всего, что душе угодно.
Два «добрых утра» и один GРG дела не меняют. Боль почти не сдвинулась с места, как защита итальянской футбольной команды.
Мой друг протягивает мне бутылку шампанского, но оно не французское и уже теплое, и, видимо, это окончательно меня добивает, потому что, когда я пытаюсь его поблагодарить, со мной случается досадный приступ афазии, и то, что я говорю, остается непонятым.
И то, что я говорю потом, тоже.
В Лиссабоне от монастыря открывается вид на крыши старого города, они спускаются к порту беспорядочно, словно бы одни дома уступают дорогу другим, хотя, разумеется, дома всегда стояли на своих местах. Но почему-то в Лиссабоне выдумываешь такое, что после, не в Лиссабоне, вообще не имеет смысла.
Дело обстоит так: я могу думать о Лиссабоне, но если попытаюсь сказать «Лиссабон», у меня ничего не получится.
Афазия — это название забвения, которое стирает слова. Столь же увлекательно, как пытаться прочесть прощальное письмо, написанное обезьяной. После этого сделать можно не так уж много.
Только закрыть глаза и ждать наступления лучших времен.
4. лучшие времена
Это не привидения: привидения ведь не носят ботинок и не оставляют следов на снегу.
Я сижу на кровати и жду. Радостные люди с севера переходят шоссе под моим окном. Радостные люди с севера Европы. В застегнутых на все пуговицы пальто, с опущенными головами.
Это не привидения, это немцы.
Окно закрыто. Мне не слышно, что они говорят. Мне не слышно ни шума машин, ни звука шагов по снегу. Я сижу на кровати в надежде услышать хоть что-нибудь. Все еще неспособный ничего произнести.
Комната пуста. Я не узнаю эту комнату, и я не узнаю того, что находится внутри меня. Я не знаю, что это за химия, но это наверняка что-то нейтральное. Спокойная химия сна. Звуки отдыха. У меня гудит в ушах и ноют ноги. Щеки горят, а руки потеют. Я здесь, и я во многих других местах. Как чемоданы, потерявшие пассажира на пути в чужую страну.
Конечно, я с большим удовольствием поел и даже сказал «ссс-пасибо» медсестре, это далось мне нелегко, но все-таки спасибо.
Как только начинается дождь, я засыпаю. Когда просыпаюсь, уже глубокая ночь, и бодрствовать нет смысла. В моей комнате книг нет. Нет и телевизора. Нет ничего. Врач приходил в девять. Я спросил почему я лежу в пустой комнате, и он очень любезно ответил, что пока еще рано накапливать информацию и что ко мне всего лишь шесть дней назад вернулся дар речи.
Шесть дней назад, а всего их было сколько?
Последние шесть дней из целой кучи дней.
Разумеется, я не помню ни этого места, ни окна, ни улицы, ни стен, ни автобуса — сколько бы доктор ни настаивал, что автобус всегда один и тот же. Но это вроде как нормально. Доктор говорит, что я не в состоянии ничего запомнить. Доктор говорит, что в данный момент мой мозг представляет собой дырявое решето, рваную сеть, сквозь которую могут пройти любые рыбы, какого угодно размера, и ни одна не задержится.
Спокойной ночи.
Ссс-покойной ночи, доктор.
Сеть с прорехой размером с немецкий автобус.
Темнота в белой комнате. Холодные ладони. Только ладоням и холодно. На улице никого. Шоссе освещается лампочкой из кабинки видеосвязи. Не все шоссе — только пара метров рядом с кабинкой, дальше шоссе пропадает.
Сначала я задумываю число:
«Семь».
Потом снова задумываю то же число:
«Три».
В следующий момент я засыпаю.
Доброе утро, сестра.
И медсестра искренне восхищается, так что даже кажется, что ей никогда не говорили «Доброе утро»; возможно, так оно и есть, люди сейчас очень невоспитанные. Не то чтобы утро действительно было таким добрым, может быть, даже собирается дождь, хотя, может быть, и нет — с погодой ведь никогда не угадаешь.
Смотрю мультики в зале для восстановления. Кролик, одетый во фрак, играет на фортепьяно. Женщина-врач, видя улыбку у меня на лице, спрашивает, нравится ли мне мультфильм. Я отвечаю, что да, потому что кролик очень забавный, сильно невезучий, но забавный. Потом женщина спрашивает, знаю ли я, как зовут кролика, и я честно ей отвечаю, что никогда в жизни не видел этого кролика, а она говорит, что его зовут Багз Банни; по мне, это имя ничуть не хуже подходит кролику, чем любое другое.