17 Хвалить не заставят ни долг, ни стих всего, что делаем мы. Я пол-отечества мог бы снести, а пол — отстроить, умыв. Я с теми, кто вышел строить и месть в сплошной лихорадке буден. Отечество славлю, которое есть, но трижды — которое будет. Я планов наших люблю громадьё, размаха шаги саженьи. Я радуюсь маршу, которым идем в работу и в сраженья. Я вижу — где сор сегодня гниет, где только земля простая — на сажень вижу, из-под нее коммуны дома прорастают. И меркнет доверье к природным дарам с унылым пудом сенца́, и поворачиваются к тракторам крестьян заскорузлые сердца. И планы, что раньше на станциях лбов задерживал нищенства тормоз, сегодня встают из дня голубого, железом и камнем формясь. И я, как весну человечества, рожденную в трудах и в бою, пою мое отечество, республику мою! 18 На девять сюда октябрей и маёв, под красными флагами праздничных шествий, носил с миллионами сердце мое, уверен и весел, горд и торжествен. Сюда, под траур и плеск чернофлажий, пока убитого кровь горяча, бежал, от тревоги, на выстрелы вражьи, молчать и мрачнеть, кричать и рычать. Я здесь бывал в барабанах стучащих и в мертвом холоде а чаще еще — просто один. Солдаты башен стражей стоят, подняв свои островерхие шлемы, и, злобу в башках куполов тая, притворствуют церкви, монашьи шельмы. Ночь — и на головы нам луна. Она идет оттуда откуда-то… оттуда, где Совнарком и ЦИК, Кремля кусок от ночи откутав, переползает через зубцы. Вползает на гладкий валун, на секунду склоняет голову, и вновь голова-лунь уносится с камня голого. для голов ужасно неудобное. И лунным пламенем озарена мне площадь в сияньи, в яви в денной… Стена — и женщина со знаменем склонилась над теми, Облил булыжники лунный никель, штыки от луны и тверже и злей, и, как нагроможденные книги, — его мавзолей. Но в эту дверь никакая тоска не втянет меня, черна и вязка́, — души́ не смущу мертвизной, — он бьется, как бился в сердцах и висках, живой человечьей весной. Но могилы не пускают, — и меня останавливают имена. Читаю угрюмо: И вижу — Париж И Красин едет, сед и прекрасен, сквозь радость рабочих, шумящую морево. Вот с этим виделся, чуть не за час. Смеялся. Снимался около… И падает Войков, кровью сочась, — и кровью газета За ним предо мной на мгновенье короткое такой, с каким портретами сжи́лись, — в шинели измятой, с острой бородкой, прошел человек, железен и жилист. Юноше, обдумывающему житье, решающему — сделать бы жизнь с кого, скажу не задумываясь — «Делай ее с товарища Дзержинского». Кто костьми, кто пеплом стенам под стопу улеглись… А то и пепла нет. От трудов, от каторг и от пуль, и никто почти — от долгих лет. И чудится мне, что на красном погосте товарищей мучит тревоги отрава. По пеплам идет, сочится по кости, выходит на свет по цветам и по травам. И травы с цветами шуршат в беспокойстве. — Скажите — вы здесь? Скажите — не сдали? Идут ли вперед? Не стоят ли? — Скажите. Достроит коммуну из света и стали республики вашей сегодняшний житель? — Тише, товарищи, спите… Ваша подросток-страна с каждой весной ослепительней, крепнет, сильна и стройна. И снова шорох в пепельной вазе, лепечут венки языками лент: — А в ихних черных Европах и Азиях боязнь, дремота и цепи? — Нет! В мире насилья и денег, тюрем и петель витья — ваши великие тени ходят, будя и ведя. — А вас не тянет всевластная тина? Чиновность в мозгах паутину не сви́ла? Скажите — цела? Скажите — едина? Готова ли к бою партийная сила? — Спите, товарищи, тише… Кто ваш покой отберет? Встанем, штыки ощетинивши, с первым приказом: «Вперед!» |