Эдуард Барклай оказался мастером не только создания очага, но и поддержания огня в нем.
Сказать, что он был человеком компанейским, значит, ничего не сказать. Натура широкая, он любил встречаться с друзьями, предпочитая не тихую беседу у торшера, а многолюдное застолье, конечно же со спиртным, причем меру в потреблении алкоголя знал и грань ее никогда не переходил. Его нельзя назвать гулёной и не стоит осуждать. Попробуйте найти того, кому застолье претит, и, если найдете, знайте: перед вами либо анахорет, либо монах, либо морализующий сухарь. Застолье с друзьями — это всплеск жизни, непринужденное, свойственное человеческой природе общение, возможность высказаться вслух, уйти от мучительных проблем, а то и получить заряд для их решения. Но как важно, если рядом с вами сидит человек, который умеет не только произносить тосты, но еще и вести стол, не дать ему выйти из берегов, что нередко бывает в шумных компаниях под влиянием алкоголя, помноженного на темперамент. Барклай был не генералом за столом, а его руководителем — блестящим, остроумным, находчивым.
И было в нем еще одно достоинство — назовем его талантом. Эдуард Максимович был отменным кулинаром.
Принимая у себя друзей, он не скупился на деликатесы, и не столько из магазинов (как известно, в те времена для этого нужны были связи и проторенный «черный ход»), сколько приготовлял их самолично. Талантом кулинара он обладал в полной мере. На кухне творил чудеса, потрясал гостей своим искусством, вершиной которого был плов.
Умение приготовить плов имело свои корни, уходящие в узбекскую землю.
Барклай долгое время был связан работой с Узбекистаном. Первая его поездка — вернее, приглашение, просьба оказать помощь — была в то время, когда Ташкент поднимался на ноги после землетрясения — год 1966-й. Мастерство Барклая-архитектора «малых форм» нашло здесь применение и оставило след в одном из районов Ташкента, где был установлен памятник воинам из Узбекистана, павшим во время войны. Стела, увенчанная фигурой женщины-матери с голубем в руках. На стеле — барельефы воинов и доски с именами погибших. За работой следил сам Шараф Рашидов, первый секретарь ЦК Компартии Узбекистана.
А дальше последовали поездки в другие города республики, которые нуждались в таком специалисте, как Барклай, бесконечные перелеты Москва — Ташкент — Москва; Барклай работал на благо Узбекистана много, и Рашидов оценил его труд, присвоив звание заслуженного деятеля искусств Узбекской ССР.
(Трудно утверждать, но возможно, были и какие-то личные контакты у обаятельного московского архитектора с всесильным хозяином республики, не только первым секретарем ЦК, но и первым писателем Узбекистана. Сегодня, возможно, только аксакалы помнят романы писателя Рашидова, сам же их автор был обвинен во времена Андропова в неблаговидных делах и, по слухам, свел счеты с жизнью с помощью пули. Официально же было объявлено о его скоропостижной кончине… Но в самом Узбекистане Рашидова преступником не считали. Смещенный со всех постов, он тем не менее оставался в республике человеком уважаемым и был похоронен в самом центре Ташкента. С этим Москва ничего поделать не могла.)
Эдуард Максимович, человек необычайно отзывчивый, проявлявший и здесь широту, готовый всегда прийти на помощь человеку Даже малознакомому, о Майе заботился особо. Он следил за приемом Майей препаратов, назначенных врачами, за ее питанием, стараясь разнообразить его и сделать вкуснее. «Что она делает, — жаловался он Котелкиной. — Ей же нельзя худеть, а она почти ничего не ест!» Он мрачнел, и ссоры были неизбежны. Размолвки у них случались часто, и не только из-за лекарств или придуманной Майей диеты. Семейная жизнь, если перефразировать классика, — не тротуар Невского проспекта, всякое бывает. И тогда Майя уходила к Марии Борисовне, могла остаться у нее ночевать и даже прожить несколько дней, но все заканчивалось миром — и они снова были вместе, и снова продолжалась эта беспокойная, но не лишенная ярких впечатлений жизнь.
По утрам он садился за письменный стол, что-то рисовал, чертил, потом вел долгие переговоры по телефону, потом исчезал, чтобы вернуться к вечеру и, прихватив Майю, если она бывала свободна, заехать к кому-нибудь в гости или пойти в театр, на концерт и бог знает куда еще, лишь бы не тяготиться скукой.
А Майе отдых был необходим. При всей легкости ее натуры, при желании жить интересной жизнью, несмотря на болезнь, к вечеру тяжко наваливалась усталость. Она приезжала домой, недолго болтала с кем-нибудь из подруг по телефону, доставала книгу из их довольно большой библиотеки и усаживалась с нею в кресло. Это были часы, когда жизнь вокруг замирала, для Майи оставалась только книга, она даже не обращала внимания на частые трели телефона.
Может быть, благодаря энергичности, которая бросалась в глаза любому человеку, только что познакомившемуся с Барклаем, доброжелательности, исходящей от него (и это при всей его резкости и независимости), Эдуард Максимович мог показаться человеком железного здоровья, но на самом деле это было не так, и мало кто знал, что у него началась болезнь, изнурительная и тягучая, но на первых порах малозаметная, которую можно было обуздать диетой, но нельзя запускать, — диабет. Особого значения Барклай ей не придавал, его больше волновало состояние Майи, а вот с ней он бывал строг, за приемом лекарств следил постоянно и, если видел, что Майя их не принимала, разговаривал с ней как с провинившейся девчонкой. Но когда у нее повышалась температура — а она доходила до сорока, когда ее бил озноб, что означало очередное обострение, а на другой день температура падала до тридцати шести, он бывал с ней мягок и заботлив, садился за руль их машины и отвозил к Кассирскому, а когда того не стало — в ту же клинику к Андрею Ивановичу Воробьеву, который стал ее врачом, одному из лучших гематологов Москвы. И когда Воробьев сказал ему, что Майе необходима операция по удалению опухоли на одном из узлов, срочно поехал к Вишневским, и Александр Александрович назначил для операции время, наиболее удобное для Кристалинской.
После операции Майя начала готовиться к очередному сольному концерту в Москве, в Театре эстрады.
Незадолго до концерта Майя вместе с Мусей отправилась на премьеру в Театр сатиры. Театр, как известно, один из самых любимых в Москве, каждая его премьера становилась событием, и уж конечно на премьере был не только театральный «бомонд», но и те, кто отвечает перед партией и народом за идейный и художественный уровень советской культуры. В зрительном зале Майя увидела министра культуры Екатерину Алексеевну Фурцеву.
Майя уже привыкла, что в театрах, где она бывала, ее узнавали, с ней здоровались, просили автограф, и она охотно раздавала их, не делая вида, что это ей безразлично, надоело и она оказывает снисхождение, ставя свою подпись на театральной программке. И дело не в том, что она бывала польщена вниманием, главное было в другом — не ставить себя выше тех, кто протягивает тебе программку, блокнотик и даже зачетку, как когда-то сделала девушка-студентка в Баку. И ободряюще улыбнуться каждому.
На этот раз ей протянула программку пожилая женщина в скромном и в то же время нарядном платье. Майя открыла сумочку, чтобы достать авторучку, и вдруг услышала громкое: «Майечка, здравствуй!» Майя подняла глаза и увидела Фурцеву. Она была знакома с министром. Фурцева как-то пригласила ее к себе и попросила написать статью о важности исполнения русской народной музыки, русских песен, а если для Майи это трудно, только подписать уже готовый материал. Но Кристалинская деликатно дала понять, что статью напишет сама, ну а если не получится, тогда… Тогда перепишет, и уж наверняка все будет хорошо. Фурцева осталась довольна, Майя статью написала, и она была напечатана в «Вечерней Москве». Статью Майя написала быстро и легко, переделывать ничего не пришлось, а в газете ее сразу оценили — поющие редко бывают пишущими, за них пишут другие, а Кристалинская — пожалуйста, готовый автор. И в газете время от времени появлялись небольшие заметки с подписью: «Майя Кристалинская».