Я всегда стараюсь вернуться в город к открытию парламентской сессии — началу большого политического сезона. Когда партии начинают собирать воинов под свои знамена, когда всякий день, всякий час подъезжают кареты, когда городские особняки наполняются, а усадьбы, поместья и замки остаются во власти унылых декабрьских дождей, тогда на широких мостовых Витрополя можно встретить сельских джентльменов. Представители Ангрии набиваются в столичные клубы, и фамилии восточных сановников передаются из уст в уста, как пароль. Имена клановых вождей — Уорнера, Стюартвилла, Торнтона, Арундела, — произнесенные на диалекте этой высококультурной провинции, скорее оглушают слух напором говорящего, нежели ласкают ухо гармонией звуков. На каждом углу и перекрестке, на всех улицах и площадях в радиусе трех миль от парламента «мистер Говард» окликает «мистера Керкуолла», «капитан Фейла» приветствует «майора Сиднема», а «советник Хартфорд» свидетельствует почтение «сержанту Уорнеру», в то время как Уоррены, Уэстфилды, Стэнклифы, Бингемы, Муры, Свинсоны, Ститоны, Нейлоры и Багдены роятся как мошкара над летними покосами их родного Арундела. Тем временем север шлет своих Сен-Клеров, своих Денаров, своих Гордонов и Гилдероев, а с юга, рассекая волны, мчат на всех парусах Элфинстоны, Илкомкиллы, Уилсоны, Паттерсоны и Маколеи, чтобы бросить якорь в чистеньких недорогих комнатах, которые сдают внаем рачительные шотландские матроны.
Газеты в это время года тоже становятся занятны. Передовицы обретают пикантность, парламентские отчеты — остроту. Премьер-министры впадают в буйное умопомешательство, у сторонников кабинета схватывает живот, оппозиция являет собой образец благомыслия и патриотизма. Приятно после обильного ужина за дружеским столом, выпив ровно столько, чтобы душа вырвалась из зыбучих песков тоски в открытое море блаженства, отправиться — не в карете четверней, а шеренгой, плечо к плечу (а если погода сырая и ветреная, то тем лучше) — на Парламент-стрит, забраться на галерею и, усевшись там, созерцать гладиаторов на арене!
До чего же занятное это зрелище, особенно за полночь, когда словесные баталии разгораются особенно жарко! Замкнутый мир, озаренный дрожащим пламенем свечей, закрытые двери; внутри адское пекло ненависти и гнева, мучительное напряжение схватки, вокруг члены парламента, скамья за скамьей, угрюмые лица, молодые и старые. Им не до красоты. Миловидность, улыбки, вкрадчивые речи фимиам, воскуряемый на алтаре удовольствий. Здесь они принесены в жертву властолюбию, и даже такой щеголь, как лорд Стюартвилл, одним судорожным движением взъерошил завитые локоны, пока высокий худой пэр напротив, сверкая демоническим взглядом, словами втаптывал его в грязь. В другой палате один говорит средь молчания многих, обратив к вам тонкое пылающее лицо с лихорадочным огнем в зрачках. Он стоит в центре у стола; по другую сторону его оппонент, упершись ладонями в стол и подавшись вперед, тихим ровным голосом задает вопросы, на которые едва ли можно найти ответ. Глядящий исподлобья мертвенно-бледный инквизитор не дает несчастному и минуты роздыха. Тот запинается, что-то говорит, тут же берет свои слова обратно. Мучитель с улыбкой поворачивается к палате — с дьявольской улыбкой, ведь это Макара Лофти, заживо сдирающий шкуру с молодого угря, юного депутата, который только что произнес свою первую речь в поддержку конституционалистов. Теперь гляньте вон на того субъекта с ангрийской стороны палаты: ее вождя, ибо он сидит на первой скамье, наблюдая за экзекуцией. Он улыбается, кривя тонкие губы, немолодой болезненный человек — улыбается не от ненависти к Макаре, а от презрения к растерянной жертве. Он холодно отдает должное инфернальному мастерству, ловко пушенным в ход приемам его собственного ремесла — пусть даже сейчас это орудия в руках противника. Браво, мистер Уорнер! Воистину наш премьер — ангел во плоти!
И все же какие они все болваны! Клянусь проклятием моей души: человек, который по-настоящему увлечен политикой, — величайший глупец во всем подлунном мире, если, разумеется, им не движет обычная корысть. Министры правы, что двумя руками держатся за свои кресла; оппозиция права, что изо всех сил пытается их спихнуть, однако что касается ораторской славы и партийных пристрастий — вот тут увольте, мне их не понять. Все сказанное выше о мучениях угря, с которого сдирают кожу, о напряженном внимании зрителей, о свирепости демонических ораторов, я пишу лишь как упражнение в стиле. Любезный читатель, когда тебя и впрямь увлечет политика, вспомни, как я стою на галерее, не сняв шляпу, тяну сок из великолепного красного апельсина и поглядываю на досточтимого оратора с выражением, в котором ясно виден весь мой интерес к его разглагольствованиям.
Лишь за одним субъектом мне наблюдать приятно — это долговязый молодой джентльмен в жестком черном галстуке. Он, откинувшись, полулежит на скамье. Лицо его накрыто тщательно расправленным батистовым платком, и затруднительно сказать, не выражает ли оно то самое волнение, в отсутствии которого должна убедить нас беспечная поза. Ты видишь, читатель, что этот джентльмен сидит на ангрийской стороне палаты; советую отметить, как рьяно он поддерживает свою партию. Сейчас выступает сэр Мармадьюк Говард, и соответственно на повестке дня оглушительные возгласы одобрения. Каждый громогласный период исторгает у полулежащего джентльмена зычное «верно!», похожее на затихающий звук гонга. Затем, когда мистер Макомбик встанет, чтобы ответить, джентльмен будет презрительно рычать из-под платка, как голубь-сосунок. Я его уважаю. Когда он вынужден говорить сам (чего старается по возможности избегать, хотя близость к ангрийскому правительству и заставляет его время от времени отвечать на вопросы и делать заявления), то стремительно выходит к столу и быстро произносит то, что должен произнести. Риторических красот в его речи — как в образцовой конторской книге, жара — меньше, чем в ледяной глыбе. Герцог Веллингтон в свои самые вдохновенные минуты не бывал более многословен, красочен и поэтичен. Время от времени он лениво забавляется, отвечая таким, как Линдсей, особенно когда парламент до крайности наэлектризован ехидным красноречием этого оратора. Холодно и сухо долговязый джентльмен парирует едкие вопросы противника. Его не трогают насмешки и оскорбления, не задевают преувеличенно-изумленные взгляды; он простыми словами излагает позицию правительства, завершает речь комплиментом выдержке и бесстрастности Линдсея, неторопливо садится и берет понюшку.
Как-то я довольно поздно выходил из здания парламента и случайно затесался в компанию депутатов, покидавших его в то же самое время. Внезапно моего плеча коснулось что-то легкое — перчатка или носовой платок. Я повернулся и увидел совсем близко человека заметно выше себя. В ярком свете фонаря не узнать его было невозможно. Никому другому не могли принадлежать этот плащ со стоячим воротником, плотно запахнутый на худощавой фигуре, черный шелковый платок, много раз обернутый вокруг горла, шляпа с широкими полями, низко надвинутая на глаза, — явные свидетельства подозрительности и нежелания быть на виду.
— Холодный вечер, Тауншенд, — заметил мой друг, когда мы обменялись товарищескими рукопожатиями через перчатки.
— Чертовски холодный, милорд, но у вас же карета? Вы не собираетесь идти пешком?
— Собираюсь. Дождя нет. Дайте мне руку, чтобы я на нее оперся. Эти поздние парламентские заседания когда-нибудь меня доконают.
Дрожащий от холода лорд оперся на мою руку. Мы сошли по ступеням и двинулись прочь от Парламент-стрит.
— Вам понравилось, как наш друг баронет выступает на сессиях? — спросил он, имея в виду вышеупомянутого джентльмена.
— О да, милорд. Хотя его пыл, как всегда, немного чрезмерен. Скажите, вы в последнее время виделись с ним частным образом?
— Нет, он с самого возвращения из Парижа все время при ангрийском дворе. Но ведь вы, Тауншенд, конечно, состоите с ним в переписке?
— Только не я. И впрямь, полковник весьма переменчив в своей дружбе. У него нет вашего постоянства, мой дорогой лорд.