Венька выпил пива сразу два стакана, но котлеты есть не стал, слегка поковырял вилкой и отодвинул тарелку.
Пока я ел, он задумчиво водил ножом по скатерти, вычерчивая незримые фигуры. Потом сжал в кулаке нож, легонько постучал им по столу и сказал:
– А все-таки мне здорово обидно…
– Да уж, Юлька поступила некрасиво, – поддержал я разговор. – Главное, нашла кому показать письмо – Узелкову! Он теперь будет трепаться.
– Ерунда, – сказал Венька и сделал свое обычное отталкивающее движение, будто отметая что-то мелкое, ненужное, наносное. – Не в этом дело. Совсем не в этом. И Юля, я считаю, ни в чем не виновата. Просто мне самому не повезло. Это как моя мама говорила: «Оце тоби, чайка, и плата, що в тебе головка чубата». Я сам, наверно, во всем виноват. Но я по-другому не могу…
– А мать у тебя украинка?
– Украинка.
Голос у него был очень усталый, как у пьяного, хотя он, конечно, не мог захмелеть от двух стаканов пива. Может, у него опять заболело плечо? Ведь так бывает, что рана затянулась, зажила, а внутри еще что-то болит, ноет, и даже в голове мутит. У меня у самого так было после ранения. Я внимательно посмотрел на него и спросил:
– Тебе, Венька, что, нехорошо?
– Конечно, нехорошо, – ответил он и стал наливать пиво в граненые стаканы сначала мне, потом себе. – И для чего я это письмо дурацкое написал? Хотя что ж, хотел написать и написал. Не жалею…
– Можно, – сказал я, отхлебнув пива, – можно как-нибудь сделать, чтобы Узелков не трепался насчет письма. Можно его как-нибудь предупредить…
– Да что мне Узелков! – брезгливо поморщился Венька. – Я сам еще больше его натрепался. Мне теперь так противно все это дело с Воронцовым, будто я сволочь какая-то, самая последняя сволочь и трепач!
– Но все-таки ты сделал большое дело, Венька. Я считаю, что это ты один все сделал. То есть ты главный закоперщик. И даже, смотри, у начальника заговорила совесть, если он хочет представить тебя к награде. Значит, у него заговорила совесть…
У Веньки по лицу прошла как бы тень улыбки.
– Если б у него была совесть, она бы, может, заговорила. Но у него нету никакой совести. Я это сейчас хорошо понял. Ты знаешь, что он хочет? Он хочет, чтобы мы все это дело оформили так, будто это не Лазарь Баукин повязал Воронцова, а мы повязали и Воронцова, и Баукина, и всех остальных. А ты же сам видел, как мы их вязали?
– Конечно. Я даже удивился…
Венька отпил пива и зажмурился.
– Мне сейчас стыдно перед Лазарем так, что у меня прямо уши горят и все внутри переворачивается! – сказал он. – Выходит, что я трепался перед ними, как… как я не знаю кто! Выходит, что я обманул их! Обманул от имени Советской власти! Какими собачьими глазами я буду теперь на них смотреть? А начальник говорит, что этого требует высшая политика…
– Какая политика?
– Вот я тоже сейчас его спросил, какая это политика, и для чего, и кому она нужна, такая политика, если мы боремся, не жалея сил и даже самой жизни, за правду. За одну только правду! А потом позволяем себе вранье и обман. Он говорит: «Я тебя представлю к награде и всех представлю», – а иначе нас, мол, не за что награждать. А я ему говорю: «Нет, вы лучше выдайте мне другие, хотя бы собачьи глаза, чтобы я мог смотреть и на вас и на все и не стыдиться…» После этого он начал меня ругать по-всячески и даже погрозился посадить, Вроде как за соучастие с бандитами. И лучше бы уж он меня посадил, чем так вот здесь я пиво пью и закусываю. А там, в нашей каталажке, люди, которые мне доверяли и считали, что у меня есть совесть…
Голос у Веньки стал какой-то глухой.
– Ты успокойся, Венька, – попросил я, заметив, что на него поглядывают люди с соседних столиков, – выпей еще пивка. – И я долил ему в стакан и себе долил. – Мы это дело как-нибудь обмозгуем и повернем. Мы все-таки комсомольцы, а не какие-нибудь…
– Вот в этом все дело, что мы не какие-нибудь, – ухватился Венька за мои слова. – А начальник уже всем в городе раззвонил, что мы сделали это дело, что это он сам лично сделал. Он для этого и конную милицию вызывал на тракт. И Узелкову все рассказал в своих красках. Узелков все это опишет на всю губернию. Нам дадут награды, а Лазаря и других выведут в расход. Пусть Лазарь был бандит, но ведь он же тогда еще не понимал, какая может быть жизнь. Он был еще сырой. А потом он мне лечил плечо брусничным листом, спал со мной под одним тулупом, укрывал меня от холода и от всего и говорил, что я первый настоящий коммунист, которого он встретил в своей жизни. Хотя я еще и не состою в партии…
У Веньки выступили слезы. Он задрожал всем телом. Я опять сказал:
– Ты успокойся, Венька.
– Нет, я не могу теперь успокоиться! – задрожал он еще сильнее. – Я в холуях сроду не был! И никогда не стану холуем! Никогда!..
Мне было так тяжко смотреть на него. В растерянности я снова отпил пива. Я, кажется, даже не отпил, а только наклонился и прикоснулся губами к полному до краев стакану, боясь расплескать. И вдруг услышал, как кто-то подле меня коротко вскрикнул и захрипел.
Я поднял глаза.
У Веньки из виска била толстая струя крови.
Выстрела я не слышал. Я слышал только, как упал на дощатый пол тяжелый пистолет.
Венька отклонился в сторону и пополз со стула.
Со мной случилось что-то неладное. Я не бросился к товарищу, а стал торопливо допивать оставшееся в стакане пиво, будто боялся, что кто-то у меня отберет стакан.
Вокруг нас мгновенно собралась плотной стеной толпа. Я вынул из петельки спрятанный сзади под гимнастеркой пистолет и пошел на толпу, расчищая себе путь к телефону.
Я кричал что-то, но крика своего не слышал, как во сне. Зато помню все, что я сказал в трубку. Я сказал:
– Товарищ начальник, ваш помощник по секретно-оперативной части Малышев умер. Сейчас в саду. Я звоню из сада.
Но не помню, что мне ответил начальник, так же как не помню, что я делал, отойдя от телефона.
Я помню только, что начальник, приехав в ресторан, схватил меня за руку, в которой был зажат кольт, вырвал его и сказал почему-то шепотом:
– Нашли, сопляки, место, где стреляться!
И этот шепот дошел до моего сознания. Помню, что первое чувство, очень ясное, испытанное мною в тот момент, было не жалость, не сожаление, а стыд, что все это произошло в таком месте. У Долгушина, которого мы презирали. А мы – комсомольцы!
Затем я удивился, увидев в дверях Венькины ноги в неестественном положении. Обутые в сапоги, они болтались на весу.
И только затем я совершенно ясно понял, что Веньки больше нет.
Начальник посадил меня в свою пролетку. И сидел со мной рядом, говоря:
– Глупость есть самая дорогая вещь на свете. Я, кажется, не раз вам на это указывал…
23
В полдень я принимал дела покойного старшего помощника начальника по секретно-оперативной части товарища Вениамина Малышева. Венька лежал уже в гробу в клубе. Начальник не разрешил мне идти туда.
Я принимал дела, рылся в чужом столе, читал бумаги. Сознание мое все еще было затуманено, как после болезни.
Первой мне попалась опись вещественных доказательств, в которой было написано:
«1. Сыромятные ремешки-ушивки, имеющие большую прочность и свойство крепости при завязывании узла.
2. Охотничье ружье марки «геха», обладающее свойством поражать большую площадь рассеиванием картечи при выстреле.
3. Американской системы винтовка марки «винчестер», замечательная большой дальнобойностью».
Мне вспомнились минувшая зима, поездка на аэросанях, ночная прогулка на лыжах по Воеводскому углу, мокрая, холодная весна, встретившая нас в Дударях, первые летние пожары в тайге и любовное письмо, которое всю ночь писал Венька.
Все это было совсем недавно. Но мне казалось теперь, что это было очень давно.
Бумаги эти, исписанные моим и Венькиным почерком, начинали как будто желтеть. Я старательно перебирал их, разыскивая что-то самое главное.