Господа Шолар, Кубанек и Мацукевич играли на скрипке и виолончели с аккомпанементом арфы «Сомнение» Глинки, и рвущий душу трагизм пьесы этой был ими передан так хорошо и сильно, что после целого грома аплодисментов их заставили повторить её.
Госпожа Кронебер, артистка с очень ясным и красивым голосом, исполнила «Индийскую легенду» из «Лакме».
Потом играли «Менуэт».
В изложении Главача — это действительно король танцев и танец королей, как сказано у Мопассана. Грациозный, такой спокойно мощный, такой красивый. Под его звуки вспоминается двор Людовика XV, маркизы в фижмах, романтически настроенные дамы, влюблённые пажи и вся эта красочная поэзия старой Франции. Играли увертюру к «Тангейзеру» — как бы для того, чтоб показать, насколько эффектные новшества Вагнера ниже дивной музыки старых мастеров. Художественный такт В.И. Главача — виден в каждом взмахе его палочки; кажется, что все смычки соединены с ней невидимыми нитями и ею только и живут.
От Главача — к Маковскому.
Первое впечатление не в пользу картины [28]. Она кажется тусклой, в ней мало солнца, и кучи ярких одежд, набросанные на земле, кубки, стопы, братины — всё это недостаточно ярко, недостаточно вырисовывается, как-то очень массивно. И толпа тоже кажется массивной, неживой, без движения. Но стоит посмотреть минут десять, и картина оживает, и вы видите действительную, возбуждённую, полную страшной силы толпу, собравшуюся «делать историю».
Фигура Минина, стоящего на бочке, — очень хороша; понятно, почему всё вокруг него так кипит: это его огонь зажёг толпу. Всё более и ярче вырисовываются в ней отдельные фигуры — убогие, калеки, снимающие с себя крест, красавица боярыня, вынимающая из ушей серьги, кожемяка, сующий свою кису возбуждённому Козьме, стрелец, свирепо взмахнувший над головой своей секирой. Очень оживляют толпу личики детей, выписанные кистью художника, должно быть, очень любящего их. Особенно хороша заспанная девчурка, в одной рубашонке, стоящая почти на первом плане об руку со своей сестрой; старуха, сидящая на земле, около кучи всякого скарба и открывающая бурак, не обращая ни на что внимания, тоже очень типична. Вдали сквозь толпу пробивается вершник, толпа течёт из ворот кремля такой густой волной, над ней туча пыли, и выше всего старик кремль. Его серые хмурые стены очень хороши на фоне неба в лёгких, белых облаках. Левый угол картины открывает зелёный кусок Заволжья с церковью, утонувшей в купе деревьев.
Можно повторить, что в картине мало воздуха и солнца, но едва ли можно отрицать её историческую и художественную правду. Толпа Маковского глубоко народна, — это именно весь нижегородский люд старого времени собрался отстаивать Москву и бескорыстно, горячо срывает с себя рубаху в жажде положить кости за родную землю. Картина не нравится.
А быть может, она потому нам не нравится, что уже чужда нам, что слишком далека от наших дней, когда мы, раньше срывавшие свои последние рубахи для нужды страны, — теперь собрались срывать рубахи с наших выставочных гостей?
Ответ А.А. Карелину
Милостивый государь!
Ваш пример неумения толпы читать литературные сюжеты на произведениях живописи несколько неудачен. Риксенс воспроизвёл на своей картине такой момент из легенды о дон-Жуане, который не трактовался ни Мольером, ни Толстым и никем из авторов, пользовавшихся легендой[29]; этот момент является результатом устного творчества массы, создавшей легенду; он не вошёл в общеизвестную литературу о дон-Жуане, а потому и не мог быть знаком лицам, суждения которых вы слышали пред картиной Риксенса.
Непонимание современными культурными людьми религиозного искусства Византии, приводимое вами в опровержение моих слов о том, что искусство должно быть просто, ясно и понятно, — не опровергает моего положения и решительно ничего не доказывает. Религиозная живопись от веков, следовавших тотчас же за периодом иконоборства и до предшественников Рафаэля была проникнута мистицизмом, вполне понятным и родным настроению людей того времени. На всём протяжении своего существования это искусство имело тот же служебный характер, какой имеют в данное время для нас рисунки в бытоописательных и исторических книгах, но, конечно, общее психологическое значение его было обширнее и глубже значения наших иллюстраций. Художник средних веков, изображая религиозный сюжет, был глубоко убеждён в том, что он изображает действительность, правду, и хотя он рисовал сверхчувственное, но как бы оставался реалистом. Религиозное предание принималось художником за факт. Художник был проникнут сознанием его буквальной правды и передавал его как действительность, с бесхитростной верой, а публика того времени подходила к его картине в настроении таком же, каково было настроение художника в момент творчества. Художник той эпохи изображал не грёзы и не отвлечение, а документы и факты — ибо религия тогда была реальным фактом, — каждый имел её в себе, и все были проникнуты ею. Художник того времени был убеждён и мог убедить, в нём была сила, потребная для этого, и силу эту он почерпал в вере. И если действительно византийская живопись нам не понятна, то только потому, что мы слишком далеки от того настроения и того веяния мысли, под влиянием которых она сложилась.
Символ, — вернее аллегория, а не символ, — проник в христианское искусство под влиянием гонений язычников и совсем не может знаменовать собою свободу искусства, а как раз наоборот — невозможность искусства воспроизводить в надлежащих формах те явления и тех лиц, воспроизводить которые оно желало и стремилось. Позднее аллегория по привычке продолжала существовать. Аллегория коснулась и действительности. В X веке аллегорию изображали в виде женщины, приятно улыбающейся, лес — полунагой мужской фигурой, сидящей у скалы со стволом дерева в руках, и так далее. Но эти формы опять-таки не самостоятельно вырабатывались художниками, а представляли собою воспроизведение поэтических уподоблений, имевших место в стихах той эпохи.
И в скором времени всё это исчезло, — «нелепое само собою атрофировалось», как сказали вы. Вообще же непонимание нами настроений прошлого вполне естественно и психологически объяснимо, и таким образом ваша ссылка на неясность для нас византийства, приведённая в подтверждение непонимания массой искусства вообще, как видите, плохо служит вам в защиту «нового искусства», то есть «чудачеств» господина Врубеля и философского творчества Акселя Галлена.
Если вы дадите картину даже и с фантастическим сюжетом, но написанную ясно и просто, — её поймут. Ведь понимают же «Славословие» Сурикова в Третьяковской галерее, понимают и «Ковёр-самолёт» Васнецова здесь на выставке — к слову сказать, богатой картины, но бедной искусством. Под картиной Поленова «Христос и грешница» не надо подписывать её название, и Ге, несмотря на его мистицизм, тоже понятен. Понятны все художники, которые мыслят ясно, Ибо сказано: «кто ясно мыслит, тот ясно и излагает». Краски — это тот же стиль.
Очевидно, что Врубель и Галлен только потому не поняты, что они плохо сами себе представляют то, что хотят выразить своими красками. Я против приложения эпитета «новое» к искусству этих художников, к их туманным и тёмным фразам, ничего не говорящим ни уму, ни сердцу. Что есть нового у Акселя Галлена? Из истории живописи мы видим, что попытки изображать отвлечённые идеи красками имели место ещё девять веков тому назад. Они были и исчезли, так как никто их не мог понимать, ибо они были не столько произведениями искусства, сколько иллюстрациями к беспомощности человеческого ума, не находившего в себе достаточно сил для того, чтобы дать своим представлениям точные и определённые формы. Когда он развился до того, что мог создать эти формы, когда слово, самое могучее орудие его спекуляции, количественно обогатилось, — отвлечённые идеи приблизились к его пониманию, и краски стали не нужны для философии и психологии.