И я смотрю на модно причёсанные головки барышень полненьких, смотрю и думаю — где именно в их чертах помещена природой та частица мозга, которая должна выработать ясное представление о гражданских обязанностях матери и представление о том, какие именно люди нужны отечеству, и о том, что такое отечество.
И я сомневаюсь в том, что полненькие барышни имеют под причёсками какое-либо иное представление об отечестве, кроме того, которое во время о́но извлечено ими в пот лица из тощих учебников по истории и географии, и я никак не могу представить себе, что полненькие барышни способны сознательно заглядывать в будущее и точно представлять себе те задачи и ответственность, которые ждут их впереди.
И я испытую взглядом направление мысли у барышень худеньких, отчаянно стреляющих глазками семо и овамо, я смотрю на них и вижу: свирепо перетянувшиеся корсетами, воспитанные как бы только на фиалках и лунном свете, анемичны и тощи они, и мне думается, что, когда у них будет по паре детей, к тому времени они приобретут по дюжине болезней тела и души…
И глухая скорбь сосёт мне сердце, ибо я не вижу в барышнях — будущих матерей, достойных этого имени.
…И тогда много тревожных и мрачных дум возникает в уме моём.
С какими душевными ресурсами и с каким моральным фондом примутся эти барышни за построение семьи, которая должна быть школой, имеющей воспитать в их будущих детях любовь к родине, стремление к подвигу во имя её, благородство духа, понятие о чести и о справедливости и многое другое, что в конце концов человеку всё-таки необходимо воспитать в себе, дабы тем оправдать узурпаторски присвоенное им право на звание высшего животного.
Есть ли у них представление о важной ответственности, которая ждёт их, матерей, в будущем, понимают ли они, что им придётся созидать будущего человека, имеют ли они представление о том, что нужно делать для того, чтоб дети не были точными копиями своих слабосильных и нежизнеспособных родителей, людей, устроивших себе такую бесцветную, скучную и нищую духом жизнь, как жизнь современная?
Что, наконец, кроме тела, принесут они мужу, чем, кроме поцелуев и объятий, могут облегчить его жизнь, что новое и не изведанное им внесут они с собой в сферу его духовной жизни, — если предположить, что у современного мужчины стремление к духовной жизни есть, а не иссякло уже под гнётом будничном жизни и её омертвляющих душу мелочей?
Что может принести с собой современная женщина современному мужчине, вступая с ним в союз?
…Я поднял вопросы старые, избитые в пыль, размолотые жерновами российского красноречия, — но всё-таки не разрешённые по существу.
«Жизнь есть труд», — говорит Тургенев; это «глупо, как факт», — говорит Бальзак, но это факт — жизнь есть труд.
Она требует серьёзного отношения к себе, и всякое легкомыслие терпимо ею только до времени, но время придёт и принесёт с собой жестокое наказание тем, которые относились к жизни невнимательно или легко, холодно или недостаточно активно… она поставит в счёт каждый ваш ложный и неосмотрительный шаг, и когда вы будете подводить итоги ей, в конечном может получиться роковой и ядовитый вопрос — зачем мы жили?
Мы живём в странное время оскудения энергии, в равнодушные, скептически тусклые дни, и на нашей обязанности лежит исправить это, расцветить жизнь желаниями, оживить её поступками, облагородить мыслью и всячески сделать её более разумной, живой и разнообразной; мы ничего не делаем в этом направлении, прикрываясь от укоров совести, как щитом, нашим амплуа маленьких, шаблонных, дюжинных людей.
О женщины, что сделать вы б могли
Для родины, когда бы вы хотели!
— вздыхает Леопарди в одном из своих жгучих и мрачных сонетов и через несколько строк с тоской спрашивает от лица мужчин:
Но что вы в нас будили в наши дни?
А дальше спрашивает себя:
… Кто виноват в беде земли родной?
Скажите мне, о женщины, не вы ли?
Он был итальянец, этот Джиакомо Леопарди, и его стихотворение адресовано итальянкам…
Я считаю нужным заявить об этом для того, чтобы облегчить русским женщинам возможность не признавать за его вопросами ни смысла, ни значения, чем они, наверное, и воспользуются.
[3]
Амплуа фельетониста — очень нелёгкое амплуа, скажу я вам.
Садишься за стол и берёшь перо в руку с намерением отметить движение общественной жизни, совершившееся за истёкший день.
Оказывается, что жизнь за истёкший день, как и за все ранее его истёкшие дни года, никуда не подвинулась.
То есть в ней есть движение, но это только потому, что она разлагается…
Видишь это и думаешь:
«Весьма печально, но вполне естественно».
Переходишь к проявлениям обывателями своих чувств и своей морали.
На этом пути — лежит красный камень преткновения, а вокруг него произрастают разные другие колючие тернии.
Дойти сквозь них до публики ясным и точным фельетонисту удаётся редко, и большинство обывателей хотя и ведёт [себя] зазорно и достойно осмеяния, — но…
И даже «но» не только с запятой, а и со знаком восклицания — «но!».
Приходится искать «линии наименьшего сопротивления» своему желанию сказать правду, и таковые находишь в лице людей, которым решительно всё равно, обличают их в газете или нет.
Ибо они грамоты не знают и по сей причине газет не читают, в чём им — в скобках говоря — нельзя не позавидовать…
Сегодня, например, у меня нет иной темы, кроме оскорбления городового весёлой и буйной женщиной Большаковой и господином Б.
Но и на эту тему я не могу ничего сказать, ибо не знаю, как именно сии субъекты оскорбили городового.
Я могу сказать одно: оскорблять городового — о, госпожа Большакова и господин Б. — очень нехорошо, ибо городовой тоже человек.
Могу сказать о предупредительном жулике, который, украв часы 20 августа, заявил хозяйке часов, что он придёт к ней ещё воровать уже только 6 сентября, и никак не раньше.
Раньше ему некогда.
Могу написать мораль и для жулика.
О, жулик! Ты глуп. Так, как воруешь ты, никто не ворует. Никогда, жулик, не надо предупреждать о дне, в который ты будешь красть, того, у кого ты будешь красть. Это не принято.
Но, милостивые государи и государыни, я знаю, что всё это скучно и что есть люди и жулики, более нуждающиеся в морали и обличении, чем те, которые приведены мною выше.
Я знаю, что есть очень много людей, коих необходимо ежедневно публично и печатно сечь, — но!..
«Но», милостивые государи! И его никак не обойдёшь.
В моменты решительное чувство самосохранения и трусов перерождает в бесшабашных храбрецов.
Это доказано ещё раз самарскими обывателями, проявившими способность к коллективизму после того, как [их] обгрызли собаки.
Опасаясь, что самарские собаки пожрут самарских жителей, последние обратились к полиции, прося у неё защиты от собак.
И не просто обратились, а обратились коллективно.
Пришли и сказали:
— Заступитесь за нас у собак. Уже близко время, когда они перегрызут всех нас. Пожалуйста, заступитесь. А ежели не сделаете этого, то мы сами станем стрелять по собакам из огнестрельного оружия!
Вон оно куда пошло!
Смотрите-ка, сколько в этой речи храбрости и смелости.
Даже есть некоторый намёк как бы на сознание обывателем своих прав.
И всё это, я уверен, плоды коллективизма, который вызван к жизни собаками.
[4]
Если вы на улице встретите интенсивно чумазого мальчика с кипой печатной или чистой бумаги в его руках или на его голове, вы можете безошибочно сказать:
— Вот идёт мальчик из типографии!