Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В речах своих он был юношески горяч, великолепно владел острым словом, метко, как художник, попадал им в цель; он умел высмеять противника, даже немножко уязвить его, но я не помню случая, когда бы его слово обидно задело человека. Всегда бывало так, что противник вместе с другими искренно смеялся над тем, как Н.Ф., поймав его на противоречиях, ставил в тупик. Помню, возражая Барамзину, он так и начал:

— Рыбу ловят на червей, человеков — на противоречиях.

Он был по-русски красноречив, и особенно подкупало меня блестящее умение, с которым он владел афоризмом, этой характерной особенностью подлинной русской речи. Точно фольклорист, он знал бесчисленное количество пословиц, поговорок и артистически вплетал их в свою яркую речь, однако не перегружая её. Не знаю, это ли называется «талантом оратора», но слушать его было наслаждением. Помню, что по поводу какой-то статьи М.Меньшикова о Льве Толстом или о князе Вяземском, толстовце, он сказал:

— Верблюд, рассказывая о коне, неизбежно изобразит его горбатым.

Два человека были для меня в ту пору «настоящими» — В.Г. Короленко, который всегда знал, что надобно делать, и говорил о трудных делах жизни со спокойствием стоика, и Н.Ф. Анненский, чья духовная бодрость действовала благотворно на меня, переживавшего в ту пору весьма тяжёлые дни. Конечно, эта бодрость заражала всех, кто знал его, но мне она была действительно «лекарством по недугу».

В лице Н.Ф. я видел человека, который счастлив тем, что он живёт, и тем, что умеет наслаждаться делом, которое он делает.

Через десять лет я видел Н.Ф. в Петербурге, на демонстрации 4 марта. Как раз в тот момент, когда казаки и полиция со свирепостью, которая вначале показалась мне наигранной и театральной, — так неестественно внезапна была она, — так вот в минуту, когда пьяное воинство бросилось в толпу демонстрантов, тесно сгрудившуюся на паперти и на крыльях между колонн Казанского собора, я увидел характерную фигуру Николая Фёдоровича.

Он один бежал от монумента Барклая-де-Толли встречу публики, стремительно спасавшейся от избиения, бежал к паперти, где уже сверкали шашки, шлёпали нагайки, мелькал красный флаг и откуда раздавался оглушительный, тысячеустый вой, рёв, стон. Казаки, ловко повёртывая лошадей в людском потоке, гикали, сбивали бежавших с ног, хлестали нагайками по головам. Пешая полиция била шашками плашмя. Полицейские были, кажется, трезвы, а казаки — пьяны, это я знаю совершенно точно, видел, как легко стаскивали их за ноги с лошадей и выбивали палками из сёдел. Николая Фёдоровича я, конечно, тотчас потерял из глаз.

Вечером он пришёл в Дом литераторов с разбитым и опухшим лицом. Битых людей в тот день я видел немало, и хотя это грустно, а надо сказать правду: очень многие из них оценивали синяки и царапины свои несколько высоко, как, примерно, солдаты — георгиевский крест. В этой повышенной оценке чувствовалось нечто смешное и конфузившее, ибо ведь шишка от удара на затылке человека не всегда свидетельство мужества его.

У Н.Ф. был очень большой синяк под глазом и, если не ошибаюсь, была разбита губа. Но казалось, что он забыл об этом или вообще не заметил. Все другие тоже как будто не замечали этого, а когда Н.Г. Гарин-Михайловский сказал что-то сочувственное, он услышал, должно быть, не очень любезный ответ, потому что смутился и, покраснев, отошёл.

Н.Ф. очень оживлён, мягко улыбался, дружелюбно командовал. Сказал краткую речь о необходимости гласного протеста против действий полиции; стоявшая рядом со мной Капитолина Назарьева «единогласно» откликнулась:

— Всех и вышлют из Петербурга.

— Не знаете куда? — спросил Н.Ф. и усадил кого-то писать протест.

Но, должно быть, вспомнив пословицу «Без спора скоро, да не крепко», несколько голосов заговорило о литературных недостатках протеста. Тогда Н.Ф. сказал очень серьёзно:

— Прошу, господа, подписывайте в порядке алфавита! — и, помнится, подписался первым.

Е.А. Соловьёв-Андреевич, человек, который не любил говорить о людях хорошо, сказал:

— Есть в Анненском что-то неотразимое, импонирующее, — и, покусав губу, пьяную, как всегда, добавил, вздохнув:

— Поистине «рыцарь без страха и упрёка». При этом — весёлый рыцарь,

9 января 1905 года я с утра был на улицах, видел, как рубили и расстреливали людей, видел жалкую фигуру раздавленного «вождя» и «героя дня» Гапона, видел «больших» людей наших в мучительном сознании ими своего бессилия. Всё было жутко, всё подавляло в этот проклятый, но поучительный день.

И одним из самых жутких впечатлений моих этого дня был Николай Фёдорович Анненский — в слезах. Я увидал его в вестибюле Публичной библиотеки, забежав туда зачем-то, Анненского вели под руки, — не помню кто, кажется, Т.А. Кроль и ещё кто-то. Я вот сейчас вижу перед собою его хорошее лицо, невыразимо измученное, в судорогах и мокрое от слёз. Рыдал он, кажется, беззвучно, но показалось мне, что он оглушительно кричит.

Наверху, в зале библиотеки, истерически шумели, точно на погибающем пароходе. Николай Фёдорович, поддерживаемый под руки, медленно, как очень древний человек, спускался с лестницы, ноги его подгибались, и он плакал.

Я много видел слёз отчаяния и скорби, но мне думается, что слёзы Н.Ф. Анненского в день 9 января — самые страшные и сжигающие душу человеческие слёзы.

Из прошлого

На Крутую я был переведён зимой 1889 или 90 года со станции Борисоглебск, где заведовал починкой брезентов и мешков, руководя работой весёлых казачек, которые работали очень лениво, но ловко воровали мешки для своих хозяйственных нужд и превосходно пели донские песни. Очень помню Серафиму Бодягину, бойкую «жолнерку» [16]; она обладала голосом редчайшей густоты, — итальянцы зовут такие голоса «бассо профондо» — глубокий бас, — владела она им отлично, и любимой песней её была такая:

Поехал казак на чужбину далече,
На борзом своём, вороном он коне,

эти слова Серафима пела задумчивым говорком, — «речитативом», а хор, голосов двадцать, подхватывал:

Свою он краину навеки покинул,
Ему не вернуться в отеческий дом.

Работали в открытом пакгаузе, на холоде; со степи набегал резкий ветер, царапал бабам лица, точно рашпилем; мимо пакгауза двигались вагоны с хлебом, жмыхом, с подсолнечным маслом; пыхтели, посвистывали, маневрируя, паровозы, а казачки, работая за три гривенника в день, пели торжественно и печально:

Напрасно казачка его молодая
И утро и вечер до полночи ждёт,
Всё ждёт, поджидает: с далекого края
Когда её милый казак прилетит.

Красивые песни были у них; я записал десятка три, но один приятель взял их у меня «почитать» и потерял. А Серафима понесла чиненые мешки в кладовую и попала под пассажирский поезд. Ей отрезало колёсами левую руку с плечом и голову.

На Крутую меня назначили «весовщиком», но вешать там нечего было, и обязанность моя заключалась в поверке грузов, которые шли на Поворино Грязе-Царицынской дороги и на Калач Волго-Донской ветки. Из вагонов назначения на Калач нужно было перегружать в вагоны на Поворино товары с персидского берега из Астары, Узун-Ада и др., это я делал вместе со сторожем Черногоровым-Крамаренком. Но это случалось не так часто, а главным делом моим была проверка бочек рыбы, которая шла с Волжской через Крутую на Поворино. Обычно с Волжской приходило от четырнадцати до двадцати поездов в сутки, составом не более, кажется, шестнадцати платформ. Пока паровоз маневрировал, я бегал с платформы на платформу с накладными в руках, а ночью — ещё с фонарём у пояса. Работа требовала некоторого знания акробатического искусства, потому что машинист дёргал состав весьма бесцеремонно, а бочки — скользкие или обмёрзли, прыгать с одной на другую было неудобно, особенно же неудобно зимними ночами, в метель.

вернуться

16

«жолнер» — польский солдат; здесь, вероятно, — солдатка — Ред.

21
{"b":"180078","o":1}