Уж не знаю, что на меня так подействовало, но, уж конечно, я тогда не испытывала ничего похожего на тот ханжеский пиетет, с каким один венский историк, якобы специалист по периоду эмиграции, а на самом деле просто надутый зазнайка, недели две спустя, уже после моего возвращения в Вену, на одном вечере с докладом пустился в рассуждения о судьбе Кац и ее жизни в Англии; не нарочитый ужас, который у него вызвало мое выступление, — а я сказала, что побывала на острове Мэн и жила в отеле, который во время войны был одним из лагерных зданий, — и не смехотворное негодование этого господина, как будто я осквернила памятное место, — нет, там, на острове была какая-то магия, или, как раз наоборот, дело было в полном отсутствии всякой магии, в своего рода вакууме, ощущение которого возникало, если я хоть минуту ничем не занималась.
Даже сейчас неприятно вспоминать об ответном выступлении того историка; вечер проходил в центральном районе Вены, в кафе, где его знали; отчитывая меня, он не повысил голос, напротив, говорил тихо, однако поглядывал вокруг, явно желая произвести впечатление на сидевших неподалеку от нашего столика:
— Вы были на острове Мэн?
Я молча кивнула, тут он сообщил, что опубликовал серию статей о лагерях на острове, спросил, читала ли я их, и, получив отрицательный ответ, недоверчиво поднял брови, с такой миной, будто уличил меня во лжи.
— Я ориентируюсь на острове лучше, чем у себя дома, — сказал он, наклонившись вперед, — я даже ощутила кисловатый запах из его рта. — Как вы думаете, почему я ни разу туда не съездил?
Настала пауза, явно означавшая упрек мне; я, конечно, не ответила, да он и не ждал ответа, но меня удивило то, что он не разъяснил, в чем состояло мое прегрешение, а вместо этого окинул все сборище торжествующим взглядом.
Я добросовестно принялась за чтение статей, но после одной-двух страниц бросила это дело — настолько ограниченным оказался его подход, а все из-за непомерной важности, которую он придавал любой пустяковой мелочи, любой крохе, отрытой в архивных залежах, по сей день не знаю, то ли надо посоветовать этому ученому как можно скорее поехать на остров, получить хотя бы поверхностное представление о тамошней жизни, то ли, наоборот, пожелать жителям Мэна, чтобы он к ним не совался, не учил их уму-разуму, с него станется, пожалуй, еще и казнить их презрением за то, что они — живые люди со своей реальной жизнью, а не персоны, которыми можно манипулировать как заблагорассудится.
И все-таки, когда я еще до полудня отправилась в свой первый поход — на кладбище, которое находилось на окраине городка, выше домов, террасами поднимавшихся по склону, откуда поверх крыш открылся вид на море, у меня снова появилось неясное ощущение, что мне чего-то не хватает, может быть, твердой почвы, ровной поверхности, на которой можно спокойно стоять, — ее тут не было, и при этой мысли даже сегодня, хотя прошло уже несколько месяцев, становится не по себе. На еврейском участке кладбища я насчитала восемнадцать могил, это был отдельный клочок земли, примыкавший к солдатским захоронениям времен Первой и Второй мировых войн и еще двум могилам, где покоились прожившие по восемьдесят пять лет старушки, причем, как я поняла из надписей на надгробиях, обе — девственницы или по крайней мере незамужние, кроме того, заметила две могилки безымянных младенцев, которых где-то нашли мертвыми; хорошо помню, как я тщетно искала на простых стелах со звездой Давида хоть каких-то дополнительных сведений — на всех, за исключением одного, были указаны только фамилия, день и год смерти, да кое-где — еще возраст покойного. Истории людей можно было бы реконструировать, и, толком не зная, для чего, я переписала в свой блокнот скудные данные, которые сегодня не восстановить полностью, потому что чернила расплылись, но всякий раз, начав перелистывать свои записи, я не могу от них оторваться, и неразборчивые строчки иногда кажутся чем-то вроде запоздалых оправданий, если я задумываюсь о том, почему вообще стала ворошить прошлое Хиршфельдера.
После нашего разговора в то первое утро я больше не видела хозяйку гостиницы, лишь после переезда в пансион, расположенный в южном конце набережной, недалеко от пирса и причала для паромов, удалось разузнать о лагере еще кое-что. Оказывается, в самый разгар арестов тех, кто затем был интернирован, уже после отступления и ухода британских частей с континента, в Дугласе вдоль берега бухты соорудили заборы из колючей проволоки; мистер и миссис Стюарт, мои новые хозяева, рассказали, что домовладельцам пришлось в страшной спешке покинуть свои дома, кому-то даже — в течение считанных дней, и в городе, который обычно в это время готовился к началу курортного сезона, — ведь еще прошлым летом тысячи отдыхающих танцевали и веселились в огромных бальных залах — вдруг всюду, в каждом закоулке возникли районы, находившиеся под управлением военных, и никто уже не имел иллюзий, что война идет где-то в Европе, далеко-далеко, а его самого не касается. Вначале поговаривали, что привезут якобы каких-то детей, эвакуированных из Лондона и других промышленных центров страны; представляю, как дугласцы поразевали рты от удивления, когда в гавани сошли на берег первые арестанты, с жалкими пожитками, в потрепанной одежонке, похожие на бедных родственников обычных здешних курортников или, может, на их прислугу, если бы хозяевам вздумалось отправить ее отдыхать на приморском курорте.
Перебравшись в пансион, я в первые два дня еще раз внимательно перечитала дневник Хиршфельдера, хотелось расшифровать непонятные строки и по возможности разобраться в пропусках и сокращениях, там же, где это не удалось, я надеялась получить разъяснения от Стюарта. Погода стояла холодная, я целыми днями не вылезала из-под одеяла, читала дневник под доносившийся с улицы несмолкающий грохот грузовиков, длинными колоннами кативших в гавань. Стюарт объявился уже в первый день за завтраком — должно быть, услышал, как я спускалась по лестнице на первый этаж, — вошел в столовую и включил лампу на моем столе — и до моего отъезда аккуратно включал ее каждый день, как бы исполняя некий ритуал, но потом не ушел, застрял у дверей и стал делать вид, будто чем-то занят, — на самом деле ему хотелось поговорить. Разумеется, притворялся он только из-за своей жены, которая тем временем гремела посудой на кухне и изредка заглядывала в столовую через оконце в стене, разделяющей помещения, затем распахивала дверь и безмолвно подавала неизменное яйцо всмятку и ветчину; однако, пустившись однажды рассказывать в ответ на какой-то мой вопрос, Стюарт, видимо, решил и дальше оказывать мне знаки внимания, стоически сносил недовольство супруга и только посмеивался, если она усылала его из дома с каким-нибудь поручением, чтобы положить конец его безделью или не желая, чтобы он выступал в роли старого тетерева на току.
Эта пара, хозяин с хозяйкой, переселились на остров уже после войны, и в конце пятидесятых, ке то в начале шестидесятых взяли в аренду, а затем выкупили пансион, рискнули, хотя в те времена не всякий, пожалуй, отважился бы ввязаться в подобную авантюру, впрочем, времена не выбирают, а как я поняла, побродив по Дугласу, именно те годы оказались последним периодом расцвета в истории этого городка, одного из курортов, где проводили отпуск промышленные рабочие северной Англии. Правда, впоследствии, когда бы я ни вспомнила эту пожилую семейную пару, которая, должно быть, даже в молодости выглядела весьма почтенно, в памяти тотчас возникали картины — облупившаяся штукатурка фасадов на набережной, пустые закрытые магазины, над которыми нависли стрелы строительных кранов, — здесь собирались построить современные офисные центры — заколоченные картонными листами витрины, брошенные где попало коробки и ящики, — все это оживало в памяти вместе с четой Стюартов: он по обыкновению оттопыривает большими пальцами подтяжки, она в переднике — в точности как мать Макса, когда та, в старой куртке и огромных сапогах покойного мужа, раскидывала лопатой первый снег перед домом; как ни крути, мои дугласские хозяева остались для меня раритетами того времени, когда в Дугласе регулярно давались концерты для курортной публики и устраивались катанья на лодках под гром духового оркестра, когда ходили смотреть картинки в волшебном фонаре и чуть не каждый день — на спектакли здешнего открытого театра, не говоря уже о столь рискованных по тем временам развлечениях, как конкурс на лучший пляжный костюм или выборы королевы красоты. Кроме меня в пансионе жил лишь некий почтенный господин, и, думаю, приветливое «Доброе утро!» моих хозяев и суховатый отклик постояльца в течение многих лет оставались совершенно неизменным выражением их надежды, которая только и ждет пустякового повода, чтобы пробудиться, надежды, что жизнь еще, может быть, пойдет по-старому, как когда-то раньше; я всегда вспоминаю, с каким восхищением они рассказывали о главном событии в жизни городка — ежегодных майских мотогонках, которые обычно продолжались две недели и привлекали столько народу, что в городе, по словам моих хозяев, нельзя было не то что комнату снять — даже угол или койку свободную было не найти; слушая их, я невольно представляла себе, как пьяные гонщики, не сняв кожаных доспехов, валились на кровать в моей девичьей светелке с розовым ковром и розовыми обоями в цветочек, вырубались и, ворочаясь во сне, храпели так, что стены тряслись.