Ты поговорил с Бледным и Меченым о допросе, однако они не попытались что-то выведать у Новенького. В тот же вечер вы опять играли в карты, и эти двое, похоже, отлично ладили с ним, но все-таки очень старались его убедить, что ссора вышла из-за той фотокарточки, представляли все невинной шуткой и посмеивались с довольным видом, однако их беспечность ничуть тебя не успокоила — напротив, она внушала тревогу, хотя ты не мог бы сказать почему. Ведь поначалу, когда Новенький только заявился, они его игнорировали, а теперь приняли как своего — это показалось чем-то вроде предательства по отношению к тебе, и ты не мог до конца избавиться от подозрения, каким бы абсурдным оно ни было, — троица, вероятно, что-то замышляет против тебя.
Прошла целая неделя, лишь тогда ты узнал, что майор в тот самый день, когда устроил вам допрос, после уже, свалился с лошади и угодил в больницу с сотрясением мозга и переломами ребер; вот почему, оказывается, он не появился. До тех пор, пока он не встанет на ноги, пройдет как минимум еще несколько дней, узнав об этом, ты перестал дергаться, правда, беспокоило то, что допрос не имел продолжения и осталось неизвестным, только вас троих майор выбрал или собирался допросить еще кого-то. Тебя удивляло, почему он не допрашивал самого Новенького или одного из тех горлопанов, которые тут, в лагере, считали себя какими-то особенными, позволявшими себе гонять туда-сюда солдат караула, всем распоряжаться, хотя, возможно, на самом деле виноват в этом был кто-то из старост, — они же проворачивали в лагере свои делишки — какой-нибудь тип из тех, кто требовал, чтобы их называли Папашами, без всякого стыда, да кто-нибудь из этих парней, кого вам, может, следовало подмазывать ради спасения собственной шкуры.
Новенький перестал наведываться в Коричневый дом, да, по правде сказать, дом уже не существовал, обитателей переселили, не предупредив заранее и провернув дело почти тайно, ты еще удивлялся, как спокойно прошла эта акция — никто не протестовал, моряки, конечно, и шагу не сделали бы за порог, но их капитан подчеркнуто официальным тоном приказал подчиниться, и теперь всех обитателей Коричневого дома разбросали по другим домам. А к вам поселили представителя пивоваренной компании, и оказалось, вовсе он не наглый торгаш, каким многие его считали, это был довольно застенчивый человек средних лет, избегавший опасных тем в разговорах, — если спрашивали, что он думает о положении на фронтах, сразу заводил речь о другом, притворялся глухим, если не отставали, а то битый час рассказывал о своих детках, которых настрогал шестерых, и тебе вовсе не пришло бы в голову в чем-то подозревать Пивовара, заметив, например, что он беседует с Новеньким, но главное — потому, что ты почти все время проводил вместе с ними — Пивоваром и Новеньким; подозревать их было бы просто смешно, а если нужны тому доказательства, — вот, пожалуйста, хотя бы прогулка, давно обещанная и наконец состоявшаяся прогулка по дороге вдоль берега; ведь эти двое, как примерные школьники, остались в вашей группе и не присоединились к своим прежним друзьям из Коричневого дома, когда, уже за городом, солдаты разрешили идти не строем по двое, а как захочется, и ограничились тем, что загораживали спинами почтовые ящики возле домов, пока вы проходили мимо. На прогулке ты наконец напрямик спросил Новенького, из-за чего он так яростно набросился тогда на Бледного с Меченым, ты преодолел вечную свою робость, боязнь чем-нибудь обозлить его, да только так оно и вышло — он разозлился, и как раз это убедило тебя даже больше, чем его ответ, — собственно, вместо ответа он удивился, неужели ты такой болван, что веришь всякой чуши и думаешь, что тогдашняя история была как-то связана с еврейством Бледного и Меченого, ведь он же с самого начала по своей воле решил жить с вами, евреями, в одной комнате.
Может, он и не покривил душой, а если так, значит, и в самом деле все произошло из-за фотографии, только из-за нее он так разъярился, из-за фотокарточки своей подружки, и на другой день он показал ее тебе и назвал имя девушки, — этого хватило с лихвой, ее звали Рахиль, чего же больше, все стало ясно, ничего не надо было объяснять, незачем было подчеркивать, что она не похожа на еврейку, и тебе в тот момент вспомнилось, как отец спросил, еврейка ли твоя подруга, задал вопрос, уже ставший неизбежным. Было неприятно, что разговор с Новеньким опять напомнил тебе вопрос отца, ты рассматривал фотографию — девушка с высокой прической, волосы светлые-светлые, светлее некуда, тонкое бледное личико; эта карточка почему-то напомнила тебе старинные хранившиеся у вас дома фотографии твоей бабушки, обстановку ателье, где она была сфотографирована, замершая, с вытаращенными глазами, а рядом стоял ее муж, и чудилось — еще секунда, и она упадет, так она старалась не дышать. Тебе показалось, Новенький ждет одобрения, похвал, вообще хоть какого-то отзыва, ждет, что ты выскажешь свое мнение о девушке, но ты глядел на фотографию и молчал, у тебя и в мыслях не было, что надо выставлять какие-то дурацкие оценки, положительные или отрицательные, ты видел, что черты лица у девушки были еще очень мягкие, только губы, чуть приоткрытые, с прихотливым изгибом, казались уже взрослыми, и еще ты заметил, что уши у нее расположены низко и их линия естественно продолжает линию подбородка, ты смотрел на ее глаза и думал — как это дико, что в конце концов все всегда сводится к тому, чтобы определить, среди каких людей твое место. Письмо, которое муж матери подал властям, когда дома уже не смолкали разговоры о том, что скоро вы, если верить слухам, лишитесь вашей квартиры и придется переезжать, — письмо-прошение наконец открыло тебе глаза, а если точнее, первые осторожные строчки этого письма, ты прочитал их наспех, сидя за кухонным столом, и обращение: «Глубокоуважаемый господин такой-то!», а дальше, разумеется: «Несмотря на то что я еврей, осмелюсь обратиться к Вам…», и ты понял — с этой минуты ты не имеешь права и дальше обманывать самого себя. Ты по-прежнему чувствовал тревогу, обдумывая то, что сказал муж матери, — дескать, злосчастная история с прошением кое-чему его научила — теперь не осталось иллюзий насчет позиции власть имущих, вот так он подбадривал себя, узнав о начавшихся выселениях, и было ясно — говоря о власть имущих, он имел в виду крещеных евреев, почтенных граждан, представителей престижных профессий, тех, кто ходил в оперу и в Бургтеатр, были приняты в самом избранном обществе, а иные так и вовсе оказывались немцами в большей мере, чем сам дьявол, эти евреи с незапамятных времен постоянно жили в Вене, верили, что поляк страшней всех чертей, — в этом присловье чувствовалась недобрая память о прошлом, все связи с которым они решительно оборвали, — ведь какой-нибудь дальний родственник, седьмая вода на киселе, еврей, вылезший из неведомо какой трущобы, был угрозой, из-за одного лишь факта его существования все они могли поплатиться жизнью. Ты задумался об этом, и показалось, будто держишь в руках множество несоединимых концов какого-то целого, ты не мог взять в толк, как же муж матери договорился до полнейшего абсурда —.мол, хорошо еще, этой публике не разрешают, а не то они живо примкнули бы к команде погромщиков, встали бы в очередь, проталкивались вперед и сами себе приказали бы голыми руками мыть тротуары, лишь бы находиться на правильной стороне, занимать правильную позицию, она была превыше всего, и муж матери относился к таким людям хуже некуда; потом, когда до тебя дошел слух, что, помимо известных антисемитских газетенок, за вашу депортацию высказалась лондонская «Jewish hronicle», ты ничуть не удивился, ты как раз удивился бы, узнав противоположное; слух лишь подтвердил: разграничительная линия опять проходит между имущими и неимущими, ибо так устроен мир, а это значит — мы живем в свободной стране. Странное дело — однажды упомянув о Рахили, Новенький затем говорил о ней при каждом удобном случае, словно целыми днями ни о чем другом вообще не думал, и уже довольно скоро ты узнал всю историю — историю девушки, которая начиная с двенадцатилетнего возраста каждое лето вместе с отцом несколько недель жила в гостинице, принадлежавшей родителям Новенького; узнал, что мать Рахили умерла при ее рождении и девочку растил отец с его сестрой, он был приват-доцентом, преподавал в Вене, но в те последние мирные месяцы уже давно был уволен с должности, тогда, в конце мая — начале июня, перед войной, когда они вдруг появились в гостинице. Сразу, с первых слов Новенького, ты обратил внимание на его взвинченность, ты заметил, что он разволновался и никак не может успокоиться, и все время он повторял, что никто их, конечно, не ждал, ведь в прошлом году они не приезжали отдыхать, а тут вот заявились нежданно-негаданно, вне всякого сомнения, они скрывались, и все имущество, все, что осталось, привезли в двух чемоданах, он тащил чемоданы на второй этаж, а они в молчании поднимались следом по лестнице, и хотя час был ранний, в тот день они ни разу не вышли из комнаты. Сезон еще не начался, и родители не сразу согласились пустить их в гостиницу; тебе врезались в память детали — отец с дочерью выглядели ужасно, промокли до нитки, под проливным дождем, с тяжелыми чемоданами они два часа тащились пешком от вокзала, вообще Новенькому показалось, что ночь они, скорей всего, провели под открытым небом, дрожавшая всем телом девчушка и пожилой мужчина, который ни единой черточкой не напоминал того важного профессора, каким он его помнил; он протянул Новенькому деньги, чаевые, несообразно много, а когда тот хотел отказаться, стиснув зубы, сунул деньги ему в руку.