Образ Хиршфельдера, который у меня уже сложился, утрачивал отчетливость: чем больше Кэтрин рассказывала, тем менее ясно я его видела — выцветший, как фотография, которую она вроде бы случайно вытащила из папки; на этом снимке он, в кителе из тика, снят на каком-то неясном фоне; до сих пор хорошо помню, как я рассматривала этот снимок, где он совсем не был похож на Хиршфельдера с той фотографии, что сегодня висит у меня над письменным столом. Бросалась в глаза напряженность позы — вытянулся по стойке «смирно», казалось, будто фотограф убрал со снимка солдат, стоявших слева и справа, построенных для поверки; было непонятно, чем вообще он мог привлечь Кэтрин, — за душой ни гроша, физиономия — не подступись, бывший заключенный, едва не сдохший с голоду, по-английски говоривший с акцентом, который был тогда как клеймо, и, если верить Кэтрин, за все время не позволивший себе ни поцелуя, ни ласки, буквально ничего, кроме той, уже порядком пропахшей нафталином первой ночной встречи, когда в темноте он взял ее за руку, и еще одного эпизода, когда недалеко от Элдвича их застигла воздушная тревога и они спустились в метро, — вот тогда он прижал ее к себе в душном, с тысячами мух, сводчатом туннеле, где перед перепуганной плотной толпой проповедник говорил о пришествии Христа. А в остальное время он просто был рядом, был ее спутником, сопровождал повсюду, просила она о том или нет, и когда я пытаюсь представить себе те дни, я вижу, как он идет чуть позади нее, тень, а может быть, ангел-хранитель, и всегда он тут как тут, всегда под рукой, — в те дни к налетам уже перестали относиться серьезно, но позже, зимой, они участились, раз, а то и два раза в неделю над домами появлялись самолеты и словно бы от скуки или выполняя условия давнишнего договора, сбрасывали бомбы и обстреливали из бортовых пушек несколько улиц, — он был рядом с ней и потом, когда «чудо-оружие», о котором так долго ходили самые фантастические слухи, обрушило удар, подобно библейской каре, и оказалось, что погибнуть можно даже в последние минуты войны; он был рядом и когда война кончилась, вот тут-то он и спросил, пойдет ли она за него, спросил под звон колоколов, зазвонивших впервые после шестилетнего молчания, — в ту ночь весь город высыпал на улицы и прожекторы плясали в непроглядно-черном небе, с которого исчезли последние следы разрывов; спросил тихо среди оглушительного звона, и она не сказала «нет», она сказала «да»: «Да, Габриэль, да!» — и все. — Не сомневаюсь, в тот день мне мог сделать предложение первый встречный, я согласилась бы не раздумывая, — подвела она итог, было видно, что она и правда не сомневается. — Мне казалось, просто нельзя не быть счастливой. Я смотрела на нее и молчала.
— Понимаете, что я хочу сказать?
Я кивнула.
— Вы-то ведь не знаете, каково это — услышать, что над твоей головой затих шум ракетного двигателя, и ждать разрыва. — Она перешла на шепот: — Клянусь вам, вы умираете от внезапной тишины, которая слышна даже в самом страшном шуме.
Мне захотелось как-то успокоить ее — я заметила, что ее губы задрожали, — но на ум не приходило ничего, кроме пошлой чепухи.
— Наверное, это было ужасно!
— Ужасно — не то слово, — возразила она, не глядя на меня, — вы умираете, поверьте, умираете, даже если в конце концов смерть вас минует.
И она сложила вместе ладони и поглядела на них, словно впервые в жизни заметила, что они одинаковые, как близнецы, соединила концы пальцев и подняла руки к лицу, уж не знаю почему, мне сразу вспомнился священник, раздающий прихожанам облатки; она долго смотрела в одну точку, словно что-то увидела, потом заговорила, словно сама с собой:
— Вдруг все кончается, вы уцелели. — Она не только передала свое тогдашнее чувство облегчения, но и то, каким парадоксальным все казалось, и я думаю об этом всякий раз, вспоминая, что она сказала затем — что ошиблась в Хиршфельдере. Она была уверена, что он способен идти только вперед, что дорога назад для него закрыта, что он взорвал мосты за собой, что у него есть будущее, раз уж нет прошлого. Уже по тому, каким тоном она говорила о его планах, я поняла, что она многого ожидала; или, скажем, по тому, как она старалась донести до меня, что она решила пойти учиться и всерьез подумывала, не уехать ли с ним в Австрию, она была легка на подъем, ждала только его решения, он же уперся, даже слышать не желал о чем-либо подобном и этим еще сильнее ее раззадорил; чтобы отметить свадьбу, она предложила съездить на недельку на Адриатику, пусть даже в первое послевоенное лето это вряд ли было реально. Я поняла: Хиршфельдеру надо было бы стать волшебником — лишь тогда он бы не разочаровал ее и заставил поверить, что за всяким концом всегда следует новое начало и не бывает так, чтобы все шло как раньше, с единственным различием: проснувшись утром, ты знаешь, что вечером, вероятно, будешь жив; для всего этого требовалось лишь одно условие — чтобы он перестал быть реалистом. Помню, мне стало страшно — я подумала: а вдруг она сейчас, при мне начнет выяснять, в какой момент совершила ошибку, из-за которой перевернулась вся ее жизнь? Вдруг заговорит о возможностях, которые открылись бы, не повстречайся она с ним? Мне стало жутко, как всегда, когда старики начинают разбирать по кусочкам свою жизнь, искать ошибку — как будто они допустили какую-то ошибку, а вот если бы всегда все делали правильно, то избежали бы старости и неминуемой смерти.
Реальностью оказался Саутенд-он-Си, потому что в предместье квартплата ниже, чем в городе, и потому что ее отец был знаком с важным чиновником в местной администрации, тот устроил Хиршфельдера, ее молодого супруга, на работу в библиотеку; кстати, именно ее отец, не кто другой, одолжил ему денег на приобретение дома, — папа занимался куплей-продажей всего, что плохо лежало, и самые выгодные сделки проворачивал с американцами, когда те появились в городе, эти парни — в точнейшем соответствии с известным стереотипом, затянутые в слишком тесную военную форму, похожие на раскормленных толстых детей, — осаждали пресловутые злачные места близ Лестер-сквер, жевали резинку и улыбались, выставляя на обозрение немыслимое количество белоснежных зубов.
— Захолустье, — сказала она. — Даже сегодня худо делается, как подумаешь, что там-то и пришлось жить.
— Но ведь на берегу моря?
— На берегу клоаки! У самого устья Темзы. Вот уж чего даром не надо!
Она было засмеялась, но смех прозвучал жалобно и сразу смолк, однако взгляд ее выражал такое пренебрежение, что я решила не подыскивать какие-то утешительные слова, тем более что она тут же дала понять, что в утешениях не нуждается:
— Не такого я годами дожидалась!
Спустя некоторое время она заметила, что для Хиршфельдера Саутенд не был лишь временным пристанищем, напротив, этот городок оказался именно тем, к чему он стремился, она была поставлена перед фактом — оказывается, он решил там обосноваться, он неустанно расхваливал всевозможные достоинства Саутенда в те первые вечера, когда они гуляли по набережной возле мола, точно супружеская пара, прожившая вместе целую жизнь, и смотрели на темную воду, которая в часы прилива незаметно захватывала почву под ногами. Кэтрин лишь постепенно разобралась — Хиршфельдер жил так, словно война продолжалась, все еще носил военную форму саперных частей, носил и носил, хотя давно был уволен из армии, и еще у него обнаружилась смешная слабость — на всем экономил, зачем-то отказывал себе в самых пустячных прихотях, это был невроз запуганного старика, а ведь ему не исполнилось еще и тридцати. Он казался Кэтрин человеком, загнанным в угол и отбивающимся от нападений. Скудости окружающей жизни он не видел, а если и замечал что-то в этом роде, то ни капли не огорчался, в городке тогда еще не ликвидировали разрушения, оставшиеся после бомбежек, но он, точно слепец, ничего не видел, — не видел убожества увеселительного парка, в котором снова шла обычная жизнь: нажмешь кнопку — и, пожалуйста, раздается грохот и вой духового оркестра, уж как водится, фальшивившего, заглушавшего своим дребезжанием скрежет качелей, лязг и грохот каруселей, а вокруг мигают разноцветные огоньки, уничтожая своими однообразными сигналами чистоту ночного неба. Хиршфельдер в этом парке становился сущим ребенком, который ждет не дождется, когда ему позволят забраться на карусель и кружиться в вихре, пока в глазах не потемнеет.