— Днем тебя вечно нет дома, ты не представляешь, что творится! — сказала жена судьи. — Воля твоя, но знай — дождешься, что прислуга свернет тебе шею!
И судья посмотрел на девочек, которые сидели, не притрагиваясь к еде, и переглядывались через стол, и прижал палец к губам:
— Эльвира, прошу тебя, Эльвира!
И опять она:
— Вирджил!
И опять он:
— Эльвира!
Солдаты слезли с подоконника, при этом стволы их винтовок столкнулись, с неожиданно глухим стуком, и снова стали слышны шаги по гравию, несколько мгновений тебе казалось, что шаги раздаются на месте, не удаляясь, но вдруг все стихло, окна теперь зияли, как две дыры в пустоте. Кажется, заснули наконец и твои соседи, ты слышал их дыхание, спинами они прижимались к тебе с боков, а когда снова поднялся ветер, его шум на некоторое время поглотил все звуки, стоны и непрекращающийся надсадный кашель, и ты еще острей почувствовал запах чужого пота, от которого ты задыхался, как будто это был запах животного, набросившегося чудовища, которое в темноте сдавило тебя щупальцами и затягивало куда-то в глубину, на дно жуткого болота, на поверхности которого лопались, поднимаясь из болотного нутра, тысячи и тысячи пузырей, испускавших ядовитый удушливый газ. Удивило тебя лишь то, как легко ты сдался, увязнув в болоте, как вяло сопротивлялся засасывавшей трясине, и странно было, что ты сохранял присутствие духа, видел себя как бы со стороны; а ведь на самом деле в последнее время движение, которое ты вроде бы и раньше иногда замечал, усиливалось, ты чувствовал, что тебя словно выталкивает из самого себя, и оставшаяся жизнь — не твоя жизнь, и вот в конце концов несколько часов назад ты стал частицей общей массы, был поглощен телом, потевшим здесь, в сырой духоте, жадно хватающим воздух десятками ртов.
На Пасху судья с семьей последний раз поехал на море, отправился отдыхать вместе с целым караваном лондонцев, которые еще не утратили вкус к приключениям и, пустив в расход припасенный бензин, устремились на морские курорты, словно надо было, пока не поздно, наверстать все упущенное раньше. Судья облачился в клетчатые брюки-гольф, короткую курточку и спортивную кепку, недавно отпущенные усы казались напомаженными; жена судьи вырядилась в блекло-голубое девичье платьице со складками и так лихо набекрень нацепила крохотную шляпку, что ты не смог удержаться от улыбки, когда она, подойдя, сквозь зубы процедила несколько распоряжений, с важностью воздев руки со сложенными щепотью пальцами, а девочки в матросках стояли у дверей дома, или нет, — они присели на чисто вымытых ступеньках крыльца, словно позировали фотографу, ты же в это время, пыхтя, заталкивал в багажник чемодан и увесистую корзину со съестным для пикников, теннисные ракетки и целый набор шляпных картонок разнообразнейших цветов. Наконец битком набитый автомобиль тронулся, ты надолго запомнил эту картину: сверкающий красным лаком драндулет, громко сигналя и переваливаясь с боку на бок, плывет по улице, мотор ревет, и все-таки чудится, машина, того и гляди, беззвучно плюхнется на дорогу, и еще видение: машина запряжена шестеркой крылатых коней, — разумеется, белых — они неловко подпрыгивают на месте, как аэропланы начала века, взвиваются на дыбы и вдруг — рухнули, рассыпались на куски под рукоплескания горничной, вместе с которой ты стоял возле дома и махал вслед уезжавшим, дабы проводить их должным образом. А потом, совсем скоро, в Гайд-парке по требованию лондонцев снова выставили складные стулья, раньше они были убраны, так как загромождали проход к вырытым щелям, а еще пару дней спустя в газетах стали печатать самые противоречивые сообщения о новых атаках врага на континенте, и оказалось, что спокойствие зимних месяцев было обманчивым. По улицам побежали автобусы, работавшие на газе вместо бензина, в небе с каждой ночью прибавлялось заградительных аэростатов, стволы зенитных орудий, которые вонзались в небо на самых неожиданных перекрестках, были направлены в сторону облачной гряды, неизменно высившейся вдали у горизонта. Воздушные тревоги, ложные, участились, и теперь при звуке сирен на улицах не оставалось ни души, а собаки, которых привязывали у входа в убежища, надсаживались лаем, пока сирены не умолкали. Люди, на днях вернувшиеся из своих деревенских укрытий, снова сломя голову бросились прочь из города, и ожидание вдруг в одночасье обрело совсем иной характер.
В последующие четыре недели жена судьи несколько раз отправляла девочек за город и снова привозила домой, еще она часами говорила по телефону с какими-то подругами, а вечером сообщала: в городе ходят слухи, что король уезжает в Канаду, озеро Лен Пондс в Ричмонде осушают, опасаясь налета гидропланов, которые там могут приводниться, — несла всевозможную чушь. Она пересказывала самую дикую околесицу, а если муж отмахивался, не моргнув глазом брала себе в союзницы горничную, разделявшую ее страхи, и без тени сомнения объявляла, что на острове Уайт волны выбросили на берег до неузнаваемости обезображенные трупы, великое множество трупов, что газоны в лондонских парках вскопали не с той целью, о которой официально сообщалось, нет, на самом деле там рыли ямы для массовых захоронений, а на бумажной фабрике в Бирмингеме давным-давно налажено производство дешевых картонных гробов. Дня не проходило, чтобы она не принесла новой ужасной вести, но даже непрекращающаяся болтовня, видимо, не давала ей успокоения, и похоже, ее излюбленной темой стал слух о том, что в случае нападения в Дуврском проливе разольют и подожгут огромное количество нефти, таким вот образом создадут огненный щит, за которым можно будет чувствовать себя в безопасности. — Недолго осталось ждать, недолго, — твердила она, словно верила, что угроза исчезнет, если без конца талдычить о ней. — Так и знай, Вирджил, скоро они будут здесь!
Он не реагировал или вдруг хмуро соглашался с женой:
— Знаю.
И она:
— Ничего ты не знаешь!
И он усмехался, словно речь шла о несимпатичных родственниках, сообщивших, что приедут погостить, и, как обычно перед их приездом, в доме начиналась ссора.
— Прошу тебя, Эльвира! Прошу тебя!
И она, раскрасневшаяся, вставала перед ним, распрямив плечи, подбоченясь, молча, или вдруг разражалась слезами и начинала бормотать что-то невнятное.
С первым проблеском света в сумерках проступила черная классная доска, но каракулей, оставшихся на ней со вчерашнего дня, вкривь и вкось написанных детской рукой букв, было не прочесть, ты так и не заснул, ты думал о том, как быстро они подошли к проливам, о том, что весь город начал прислушиваться, не доносит ли ветер грохота орудий. Внезапности не было, так что ты, позже, мог винить во всем лишь себя самого — ты же был слепым, ничего не замечал, а ведь сколько времени в городе ходили слухи об арестах, ты вообразил, будто произошла какая-то ошибка, когда пришли полицейские и предложили собрать самые необходимые вещи; конечно, надо было послушать горничную, надо было бежать, пока не поздно. Судья и его жена стояли на лестнице, он — в пижаме, она, несмотря на ранний час, — при полном параде, точно собралась уходить из дома, и ты затылком почувствовал взгляд судьи, когда он пожелал тебе удачи, и увидел, что его жена о чем-то говорит с полисменом, в то время как другой уводил тебя, крепко взяв за локоть, и ее смех еще долго звучал у тебя в ушах; ты вспомнил, как вышел в сопровождении двух полисменов на улицу, где ждал, дымя, черный автомобиль, где уже начинался новый день.
Прошло двадцать четыре часа с того момента, как горничная вытолкнула тебя с чемоданом из комнатенки на чердаке и захлопнула дверь, вытолкнула, чтобы ее не обнаружили, заглянув в комнату, и тот день вполне мог бы продолжаться и сейчас. Ты смотрел на окно, за которым поднимался туман, и из-за тумана шаги караульных вдруг многократно умножились, словно в путь двинулась целая рота, а возгласы, которыми они обменивались, были гулкими, как над широкой рекой. Без следа исчезла странная сонливость, которая одолевала тебя в первые часы, и глухота, которая позволила воспринимать все происходившее вокруг как что-то приглушенное, беззвучное, замедленное: приезжавшие со всего города транспорты, бесконечные команды «стройся!» или «разойдись!», «с вещами туда!», «с вещами сюда!», «раздать обед!» — отчего появилось чувство, словно не ты, а кто-то другой снова и снова по команде переходил от стены, окружавшей школьный двор, к стене школы, потом обратно; вас с самого раннего утра до вечерней поверки десятки раз заставляли строиться, ради удобства суетливо сновавших по двору переписчиков, и каждый раз тебя определяли в новую группу и ты должен был выкрикивать свою фамилию или написанный на полоске папиросной бумаги номер — все, что осталось от твоей личности. Происходившее с тобой вполне могло быть рассказом какого-то другого человека, и для тебя осталось загадкой, почему обращение с вами представляло собой странную смесь вежливости и принуждения; конечно, вы были арестантами, на этот счет не осталось никаких сомнений, однако в приказаниях иной раз слышались просительные нотки, а солдаты охраны и в самом деле не приказывали — просили, и точно так же комендант, он вышел к вам и объявил, опасаться нечего, если будете выполнять все распоряжения; комендант стоял перед вами будто проштрафившийся — несчастное, жалкое существо, таким он тебе показался, несмотря на сходство с сотрудником иммиграционной службы в Гарвиче, которого ты запомнил на всю жизнь, чинуша, он бы не поленился, сам бы пинками загнал тебя, только что прибывшего, обратно на паром, лишь из-за какой-то оплошности, странного каприза или необъяснимой случайности он не спровадил тебя назад, в Вену.