Густота веток становится столь плотной, что я уже не в силах победить их сплетение. Я, в позе впереди ногами, беспомощно оказываюсь охваченной лабиринтом ветвей со всех сторон. Ещё мгновение – и лошадь преспокойно выезжает из-под меня. Я зависла в сцеплении веток, подобно огромной птице.
Лошадь уже впереди. Она остановилась, помахивает хвостом, и, как ни в чём не бывало, щиплет траву. Я с ужасом смотрю вниз – довольно высоко! А самое главное – я прочно запуталась, ветки оплели меня всю, как лилипутские верёвки Гулливера. Я слабым голосом зову Петра, чувствуя, что не стоит рассчитывать на его помощь, – он, наверное, уже вне зоны досягаемости моего голоса.
Лошадь как бы насмешливо фыркает, лукаво поглядывает на меня, избавившаяся таким изобретательным способом от своей слабой мучительницы, на призывы вернуться под меня не реагирует. Жуёт, смеётся и не уходит. Проявляет формальное послушание.
Я в отчаянном положении, кричу, зову на помощь дурашливым голоском, как бы рассчитывая, что если меня услышат – это будет шутка. Стыдно так вот висеть и видеть, как лошадь издевается над тобой.
Неожиданно появляется Пётр. Он такого, наверно, ещё не видел. Но виду не подаёт. Лошадь он хладнокровно возвращает под меня, дёргает меня за ногу, я падаю на спину коня, ухватываюсь за поводья, ложусь грудью прямо на шею лошади, сливаюсь с ней в одно целое. Петра уже не видно.
Наконец, мы оказываемся на свободном просторе луга, поля. Лошадь понеслась. Сидеть на ней теперь намного удобней, перестало трясти. Впереди – пруд. Лошадь несётся туда. Её насыщенные рыжим цветом волосы на гриве развеваются от ветра, жёстко треплются перед моим лицом. Мне это приятно.
Лошадь выбирает крутой спуск к воде. Пить хочет. Передние её ноги скользят по глине вниз, задние враскоряку топочут где то выше на склоне. Шея лошади сильно наклоняется вниз. Я опять начинаю соскальзывать на её уши, зацепляясь за её выпуклые скулы. Деликатно соскальзываю на глинистую полосу у воды.
Ноги у меня словно окаменели от напряжения. Внутри что-то ритмично ёкает, в такт лошадиному бегу. Если бы меня о чём спросили, я отвечала бы, ритмично заикаясь.
Появляется Пётр. Больше тем летом я у него не просила покататься на лошади. Решила лучше поучиться на мотоцикле. Лошадь – она живое существо, надо уметь ей понравиться.
НА МОТОЦИКЛЕ
Сев за руль мотоцикла с коляской, я заехала на обочину дороги. Мотоцикл задрало люлькой вверх. Подобно каскадёру, проехала на одном колесе. Чуть не перевернулась. Хозяин мотоцикла, мальчик, мой ровесник, бежал рядом, успел вскочить, остановить.
Я решила, что лошадь лучше. С ней интереснее. Она может идти на контакт, может понять тебя. Хотя добиться послушания от неё так же трудно.
Самое трудное в жизни – добиться чьего-либо послушания. Человека ли, животного, или просто неодушевлённого предмета – без разницы. Мир не настроен принимать во внимание реальность твоего существования.
О ПРИЯТНОМ ВЕДОВСТВЕ
Мы с Сашей шли на станцию Росинка. Вечернее солнце нещадно палило. Дорога, прямая, как дорога, ведущая в ад, вела навстречу закату. Кругом стояло болотное живое марево, являя собой жаркий, застывший снегопад из цветущей болотной травы – пучки ваты на сухих, невзрачных, мёртвых с виду стеблях. А поди ж ты, тоже хотят размножаться, цветут по-своему, по болотному, противопоставляя себя привычной среде, привлекая внимание (чьё? зачем?) своей противоположностью. Ибо что может быть противоположней болотной жиже, чёрной воде, как не пучки белоснежных седых волокон? Жажда быть увиденными…
Наши распаренные тела сопровождал приятный спутник – мощный, жёлтый, в полоску, как Митёк, жадный овод. Подобно истребителю, он носился с самолётным звуком вокруг, пытаясь урвать кусок живого тела с нас, обливающихся потом. Не удалось.
Дорога была подозрительно пустынна. Позади – никого. Впереди – трое и жирное жестокое солнце. Вдруг –о, ужас!– раздался лязг, свист и уханье улетающей вдаль электрички. « Странно, очень странно. Этой электрички нет в расписании…»
На перроне никого не было. Серая пустыня асфальта, рельсы и провода, сходящиеся в точку. Из этой точки ничего не увеличивалось.
Перрон высоко возвышался над лесной травою. Пышно развитые растения были так хороши, так подробно при взгляде сверху показывали все свои цветы, семена и бутоны, так точно соответствовали идеалу и растительной норме, что невольно вспоминался гербарий Леонардо да Винчи. Высокие ромашки упруго замерли. Хлипкие гроздья колокольчиков вносили в угрюмую зелень флёр меланхолии. Лохматые розовые гвоздики легкомысленно кудрявились. От загадочных голов растений отделяло метра четыре высоты и грубые железные трубы перил, разгорячённые солнцем.
Поезд всё не шёл. Стояла мёртвая, редкая тишина, нарушаемая осмысленными вскриками птиц. Лес в своей имманентности, наконец–то ставший услышанным, который я так любила, вдруг показался мне таким же грубым и беспощадным, как эти железные перила, как эта слоновья грубость асфальта. Деревья, обездвиженные, обречённые беззащитно принимать всё, что им предназначено, – жару и холод, дождь и лёд, удары топором или ещё чем грубым – без права отойти в сторону или заслониться, – они были одинаково солипсисты со сделанными вещами, все со сдержанной внутри сущностью, в скупом напряжении своих сил. Им плевать было на меня. Они меня не видели. А я жадно подсматривала их угрюмую жизнь.
Какая-то птаха живенько повисла вниз головой, уцепившись лапками за черенок берёзового листа (Боже, какая мелкая жизнь!). Что-то склюнула, взвизгнула, перелетела. Как много мошек, листьев, птиц! Птахи возбуждённо ужинали.
Болотные серые мошки, серые и мягкие, как плоть беса, лезли по голым ногам. Мошек было много, несмотря на прожорливость птиц. Одна из птах вдруг резво перелетела над проводами на другую сторону железной дороги, в чахлый, гнилой лес. Полетела осознанно и целеустремлённо. Что она там забыла?
Асфальт перрона был пуст и тошнотворен. В этом забытьи, в этой игре в морскую статую прошёл час, перевалило за другой. Саша сердито смотрел в одну точку. Он сидел прямо на полу, обняв свой детский рюкзачок. На лбу его под козырьком блестел пот. Я сказала: «Сейчас я дойду до края платформы. Когда я буду проходить мимо провала, появится электричка». Так оно и вышло.
ПЕРРОН
Перрон. Весь в перьях перрон. В перьях – это осыпались крылья деревьев. У деревьев на лето отрастают крылья. И перья. Они ими машут, машут – но так и не получается взлететь. Они, подобные большим птицам-инвалидам, как бы преувеличенно жестикулируя, поощряют к полёту настоящих птиц. Те улетают… Деревья сбрасывают со своих лже-крыльев ненужное, так и неиспробованное оперение, истрёпанное в учениях, подвергшееся жестокой амортизации. Хлопья изодранного парашютного шёлка.
Ничего. Через некоторый срок дадут новые. И новое трепетание, новые попытки вскипеть – снизу до верху, от корней до макушки, жадно подставляя свою разрозненную парусность свежим порывам ветра. Увы. Крылья есть. Но кости, тело! Тело слишком тяжело, одеревеневшее, морщинистое от рождения тело. Погружённое по пояс в землю от тянущей вниз тяжести, от страха завалиться набок…
Ощущение юга. Пыльная, в пыльной полыни провинция. Мерцание разомлевшего солнца сквозь квадратики грубой решётки… Ласковая, несостарившаяся ещё листва, простодушно утопающая в тёплом, сером от зноя небе…
ОБ ОПАСНОСТИ ПРЕВРАЩЕНИЯ В ПРИНЦЕССУ
С Андреем смотрим тупо по телевизору – о том, как добывают блох после пойманной и увязанной собачниками собаки. Внимание, аппетитно сконцентрированное на душезатягивающем фильме, автоматически переносится на тянущийся за ним шлейф из наколотых, подобно мясу на шампуре, дымящихся и жарких пучков рекламы. И вдруг, чудо, долгоиграющая реклама. Очень убедительно выступающий мужчина, бешено доказывающий, что необходимо приобрести колечко с бриллиантами. На экране выплывает палец с кольцом, усыпанным бриллиантами крошкообразно.