Затащил меня в душ. Хорошо намылил руки, стал мыть мои ноги и промежность. Тугую струю душа направил мне на клитор. Потом взял под мышки, приподнял кверху, насадил на свой член. Я чувствовала себя мотыльком, наколотым на булавку. Его движения были резкими. Мне казалось, что меня сейчас разорвет изнутри. Потом поставил раком и выебал с еще большей яростью. Вытащил из душа, укутал в полотенце, потащил в спальню. Сел на краешек кровати и настырно стал совать свой член мне в рот. Я не сопротивлялась, но была не готова к подобным действиям и порядком устала. Никак не могла совладать с зубами — те то и дело неприятно скребли член, а это ему не слишком это нравилось. В конце концов, он прервал эту обоюдную пытку и заставил меня ему дрочить. Кончая, он прерывисто сказал: «Мы сейчас друг к другу прилипнем».
Хорошая плюха спермы попала ему на живот, он опустил в нее свой палец и засунул его мне в рот. Вкус и запах спермы, опробованные впервые, показались мне отвратительными. Я сморщилась и деликатно отвернувшись, сплюнула в кулак и, разжав ладонь, вытерла ее о простынь. Виновато и одновременно с упреком улыбнулась. «Ничего. Привыкнешь», — сказал он и уснул.
Той ночью он ужасно храпел, потому заснуть рядом с ним я не смогла. Убежала в свою комнату.
Наутро он при всех подошел ко мне сзади, залез руками под футболку, лбом уткнувшись в мой затылок, губами присосался к шее. Я увильнула из его объятий и как ни в чем не бывало села за стол рядом со всеми собравшимися. Видели бы вы рожу мамаши! Я думала, что от удивления она сожрет салфетку вместо тоста. Таня перекинулась взглядом с мамашей и с видом оскорбленной гордости стала наливать себе чай. Лexa-дурачок ни черта не понял, а водитель плотоядно улыбнулся.
Произошедшее ночью не изменило моего поведения. Я продолжала ходить по дому с равнодушным видом и так же неохотно общалась с его обитателями.
Теми душными корсиканскими ночами он, прижимая меня к себе, признавался в том, что рядом со мной остро и радостно ощущает собственное существование, кажется себе истинным и настоящим, не фантомом, набором переливчатых мнений, а чем-то цельным, и непреложным, и твердым, и вечным, словно скала.
Целуя мои губы, заглядывая мне в глаза, он безуспешно искал разгадку в себе, перебирал свои ощущения и мысли, но не мог найти ответ на мучавший его вопрос: почему именно я? Почему именно я, неловкая, нескладная, задавленная стеснением, волную его. Он не мог найти ответ оттого, что не сразу догадался, что ищет его не там. Он силился найти разгадку в себе, а она крылась во мне. И решение это было до жуткости простым и пошлым: я была в него влюблена. Втюрилась в него настолько сильно, насколько способно быть влюбленным существо, не испорченное размышлениями и страхом за собственные чувства.
Но об этом он догадался много позже. Пока что мучительной проблемой ему казалась моя пресловутая стеснительность. Он с остервенением стал ее искоренять. Однажды он наголо выбрил мне лобок и убедительно попросил меня делать это каждое утро. Он ложился между моих ног и рассматривал мое перламутровое, розовое нутро. Я не протестовала, подлым румянцем горели мои щеки, а клитор, набухая, высовывался из-под укрывавшей его кожицы. Желая меня помучить, он не торопился и ко мне не прикасался до тех пор, пока я не начинала извиваться и издавать какие-то неясные, несвязные звуки. Дразнил меня:
— Что, теперь невмоготу, маленькая сучка? Хочешь, чтобы я тебя выебал, да? Хочешь этого?
— Хочу… Хочу… Хочу…
Кончала я с трудом, но он считал, что дело это — поправимое: «Как только привыкнешь к ебле, так сразу…» — «Короче, с возрастом придет», — дополняла я его глубокомысленное изречение. Пока что я могла кончить лишь от своих собственных пальцев. Он называл это горьким наследием детской мастурбации.
Последствиями же привитого в детстве чувства вины считал то, что кончать я хотела только после того, как кончит он. Желая разнообразить этот мой нехитрый ритуал, засовывал мне в рот обмякший, с остатками спермы член.
Постепенно сквозь плотное покрывало моей ложной стеснительности стали прорываться искры развратности.
Однажды вечером он, предварительно хорошенько напоив меня вином, долго-долго целовал мою шею, а пальцами в смазке нежно и осторожно разминал мой анус. Когда я расслабилась полностью, неторопливо и аккуратно вошел в меня полностью. Ощутив чувство заполнения, смешанное с тупой болью, я пискнула и прерывисто задышала.
Наши корсиканские беззаботные дни закончились с началом осеннего ненастья. Мы переехали в Париж, где в соответствии с положением своих дел он намеревался прожить не менее трех лет. Таня укатила в Москву. Чем особенно она была ему приятна, так это тем, что даже если она и бывала им не раз всерьез оскорблена, то никогда не показывала и малейшего вида. Держалась с невыносимым достоинством. Уезжая, она не высказала ему ни слова упрека, ни единым движением не проявила своего недовольства. Естественно улыбаясь, по-дружески пожала руки мне и ему. «До встречи!» — помахала на прощание и растворилась среди толпы. Быть может, она брела, спотыкаясь, удерживая бурлящие рыдания в глотке, глотала крупные слезы, что так навязчиво, некстати все застилали и застилали ее глаза.
Париж показался мне красивым и равнодушным. Мужчина мой вдруг стал очень занят, а я, ничем не обремененная, погрузилась в переживание своих любовных ощущений.
В своих порывах я была правдива, мне, лишенной опыта, неведомы были размышления: чувствам своим я отдавалась самозабвенно. Частенько была снедаема ревностью. Мне казалось: я вмещаю в себя Вселенную и он обязан смотреть не отрываясь на меня — бездонную точку — и не сметь оглядываться по сторонам.
Моя любовь была тяжелой, словно дешевое вино. Легкий хмель от эгоистической мысли полнейшего обладания другим человеком, то бишь мной, быстро сменился головной болью от моей назойливости. Мне хотелось быть с ним рядом повсюду, в своем желании я была фанатична. Как-то раз лежала рядом, приподнявшись на локте, посмотрела на него долго, неотрывно и вдруг сказала: «Как бы я хотела стать тобой!» На его недоуменный вопрос: «Как это?» — ответила: «Не то, чтобы быть тобой, а чтобы мне войти в тебя и раствориться в тебе полностью и чтобы все мои клетки стали твоими. Тогда я могла бы смотреть на мир твоими глазами, дышать твоими легкими и понимать мир так, как его понимаешь ты».
Я хотела быть несвободной личностью. Я хотела быть его добровольной рабыней. Сама себе составила свод неписаных, но жестких правил, которым неукоснительно следовала. Так, к примеру, я не могла появляться без него на улице. Не могла без него принимать пииту и воду. Мои часы сна должны были также совпадать со временем его сна.
Учитывая, что он был немало занят своими делами, при таком моем подходе к жизни некоторые моменты моего существования были кошмарны и абсурдны. Я зачастую была измучена бессонницей, голодом и одиночеством. Я собственноручно издевалась над своим организмом, а упрекала в этом его. На мои претензии он отвечал, что давно кажусь ему сумасбродкой, что ему хочется надавать мне хороших шлепков и швырнуть куда подальше.
Покорность моя, добровольный паралич воли не привлекали его ни чуточки. Долгими ночами я лежала рядом с ним, неласканая, и дыханием своим ощущала, что плоть моя кажется ему безвкусной, пресной. Что если бы ему вдруг пришлось привести сравнение, то скорее всего он сравнил бы меня с сырым тестом, замешенным на затхлой воде.
Взгляд мой, такой преданный и весь без остатка ему принадлежащий, казался ему неприятным. Порой он еле-еле сдерживал себя, чтобы меня не ударить. «Собачья покорность — откуда у тебя это?» — выкрикивая, спрашивал он меня. Но самое странное, а может быть, и не странное, что эта моя зависимость хоть и тяготила его, но одновременно и не отпускала. Он был по-прежнему в меня влюблен? Сомневаюсь. Но когда он отлучался, то чувствовал, что ему меня не хватает. Бывало даже так: он сбегал, как ему казалось, на свободу и обретал ее в глазах какой-нибудь развратной и своенравной одалиски, но тут же хотел, чтобы эти глаза смотрели на него с моей покорностью.