Сергей решился на разговор:
— Марина, я способен понять ваши отношения с Софьей, вашу поэтическую потребность необычных ощущений… — Он комкал слова, мял салфетку, кончики пальцев дрожали. Смотреть в глаза Марине избегал, словно был виновен в том, что не проявляет восторга, как истинный друг. — Я способен терпеть, ждать… Но, если честно признаться — мне больно, я измучен. Запутался, во всем виню себя..; Короче: мне надо немного отстраниться. Это первое. Второе — я записался медбратом в санитарный поезд, уезжающий на фронт.
— Вы с ума сошли! Там же стреляют! — Марина вскочила, уронив с колен салфетку и замученный подснежник.
— Стреляют, убивают, множество раненых, убитых. Это страшно, Марина. Преступно сидеть тут молодому мужчине. — Он не сказал, что уезжает от того, что терпеть ситуацию в семье больше не в силах, что умереть легче.
— Вы же поступили в университет! А занятия? Историко-филологический факультет! Отец вами бы так гордился…
— Марина, все отговорки в ситуации войны — подлость.
— Вы ослаблены, больны. Малейшая простуда, перенапряжение…
— Перенапряжение у меня здесь. Простите…
Он поднялся и вышел, расправив плечи. Он не хотел выглядеть жалким. Высокий, стройный, решительный. Ему пришлось долго уговаривать медкомиссию дать разрешение на работу в поезде. Дали, после третьей попытки. Теперь он не подкачает.
Муж уехал, и Марина с трудом призналась себе, что вздохнула с облегчением. Сережа под пулями? Сережа в смертельной опасности? Ужасно! Ужасно! Но что такое смерть? Игра, в которую все рано или поздно играют все. «Уж сколько их упало в эту бездну…» Настанет день — шагнет и он и она.
А пока — жить! Впереди лето. Марина с Соней, с Асей с Алей, няней и Асиным кавалером собираются с 20 мая уехать в Коктебель. Между подругами отношения накаленные: каждая боится быть брошенной, обиженной. Каждая боится страданий ревности. Быть оставленной для Марины — ситуация неприемлемая. Для Сони — вариант уже пережитый не раз. Но отношения с Мариной особые. А Марине уже светят и манят другие огоньки.
Марина подготавливает отступление — пишет сразу два стихотворения, как бы заранее отстраняясь от Сони. Давая понять, что отпускает ее.
«Мне нравится, что вы больны не мной…» и «Хочу у зеркала, где муть и сон туманящий…»
И вот в небольшом семейном кругу, в присутствии Аси, ее кавалера — будущего мужа М.А. Минца, Марина объявляет:
— А сейчас я почитаю новое. Только что написалось.
Спокойно, как всегда, с легким траурным оттенком читает оба стиха.
Финал звучит прощально и даже с грубоватым вызовом: «Благословляю Вас на все четыре стороны…»
Воцаряется гробовая тишина, у Сони в глазах потерянность, похоже, она на грани обморока…
— Это все про меня? — чуть слышно, онемевшими губами произносит она.
В этот момент Марина играла с судьбой в американскую рулетку: «да» или «нет»? Конец или продолжение? Что же выбрать?
— Нет! Конечно не о тебе, — выпалили она, тем самым затянув разрыв еще на несколько месяцев.
А 27 мая Марина и Ася, Соня и Лиза (сестра Сони), Аля и Андрей с двумя няньками уезжают на юг к Волошиным. И снова, получив встряску словно мимо пролетевшей пулей — разлукой, Марина и Соня вместе. Месяц они живут в Коктебеле, карабкаются по горячим камням взгорья, собирают камушки, одаривая друг друга самыми милыми. Моря Марина не любит — ни его огромности, ни его обособленности, которую невозможно присвоить, не величия, с которым не потягаться. Его невозможно влюбить в себя. Всем одинаково лижет пятки! Им можно только пассивно любоваться, а созерцательности деятельная Марина не выносит. Скорее всего, просто не научилась с морем дружить. Не приняла ласку величавого гиганта, не вступила в игру с ним.
Потом на три недели подруги уезжали в Малороссию, в Харьковскую губернию, на дачу Лазуренко, в Святые горы… Там Марина счастлива: Соня принадлежит только ей, а стихи пишутся легко.
Синим вечером на террасе пьют чай. На зеленеющем западном крае неба чернеют верхушки елок. Под кругом лампы целое кладбище сгоревших огнепоклонниц-мошек. Поют комары, и где-то у соседей играет фортепьяно. Шопен…
— И не верится, что война, — говорит Соня, зевнув.
— А ее и нет — только комары, елки и мы. — Марина зажмурилась, пряча под веками огненное зарево над горевшей деревней. Там, недалеко от пожарища, на путях стоит белый поезд с красными санитарными крестами. Суетятся одетые в белое фигурки. А этот — с длинными, худыми руками, ну куда ему носилки тащить…
* * *
Засучив рукава заляпанного кровью медицинского халата, Сергей пытается заткнуть одеялом разбитое стекло вагона. Борьба неравная — торчат осколки стекол, врывается ветер, одеяло рваное и мокрое, никак не хочет помочь медбрату Эфрону. Он сильнее сжимает зубы, наваливается изо всех сил, не страшась кровоточащих порезов, и вот — вышло!
Санитарный поезд, в котором медбратом работал Сергей Яковлевич Эфрон, курсировал по южному фронту в районе Тирасполя. Сожженные деревеньки, беженцы, гниющие на полях трупы, брошенные голодные дети. Широко распахнутые Эфроновские глаза полны неизбывного ужаса и страдания.
С каждым днем из Сергея каленым железом чужой беды выжигало собственную боль. На его руках умирали молодые парни, женщины, дети. Однажды под обстрелом он упорно тащил к насыпи старика, кровь, бьющая толчками из раны, заливала глаза. Тащил и тащил, закусив губу. Словно от этого зависело всеобщее благополучие или, хотя бы, судьба его дочки. Или этого старика.
— Чего мертвого волочить? — крикнул Эфрону санитар Покасько, курносый весельчак, любивший посмеиваться над медбратом с жидовской фамилией. Да и было над чем: уж очень неуклюжим он оказался. Про таких говорят «руки-крюки»! Если несет по вагону таз с помоями, непременно вагон тряхнет на повороте, и все на себя выплеснет. Если нужно кипяток принести — уж наверняка руки Сергея будут обварены, да и другим, кто рядом, достанется. Он всем спешил помочь, но лекарства терялись, шприцы бились в самый неподходящий момент, повязки сбивались. Он смиренно опускал глаза под ливнем ругательств. И верно, неумеха — это факт. Так еще и невезение глобальное. Где другого пронесет, этого бедой накроет. Словно сговорился материальный мир мстить за инородную серафическую сущность молоденького добровольца. Но тих и добр, милосерден и безотказен, как девица. Кто помирает — ночь просидит, одного не бросит. Сам как скелет и от усталости качается, но отказа от него не услышишь. А ведь такие еще как нужны.
Ночью, при свете керосинки, поглядывая в заросшее щетиной лицо хрипящего мужика, на обрывках записной книжки убитого сегодня студента-математика, мелко исписанных формулами, пишет сестре Елизавете: «У меня сейчас появился мучительный страх за Алю. Я ужасно боюсь, что Марина не сумеет хорошо устроиться этим летом и что это отразится на Але. Мне бы, конечно, очень хотелось, чтобы Аля провела это лето с тобой… Одним словом, ты сама хорошо поймешь, что нужно будет предпринять, чтоб Але было лучше. Мне вообще страшно за Коктебель.
Лиленька, буду тебе больше чем благодарен, если ты поможешь мне в этом. Только будь с Мариной поосторожней — она совсем больна сейчас.
Это письмо или уничтожь, или спрячь поглубже».
Сергей великодушен. Мало кто в подобной ситуации способен понять, что увлечение Марины — не каприз пресыщенности, не привычка к вседозволенности, а больная страсть — ее наказание. Он боится за нее, но еще сильнее за оставшуюся практически без матери дочь.
Но Елизавета ничем помочь не смогла. Да и могла ли она что-нибудь сделать? Когда Сергей самоустранился, куда же ей соваться? Как она может взять Алю на лето, если мать не считает нужным отдавать ее? С Мариной ей не справиться.
Уехав из Коктебеля, подруги целых три недели провели в Святых Торах, а в конце августа 1915 года вернулись в Москву. Вскоре появился и Сергей. Худющий, коротко остриженный, на узком лице — распахнутые глаза, а в них вопрос и затаенный страх. Аля бросилась с визгом к отцу, повисла на его шее. Марина поцеловала мужа в щеку, отметила: