Метатель снаряда, мелкопоместный польский шляхтич, от роду двадцати шести лет, Игнатий Иоахимович Гриневицкий, смертельно раненный тем же взрывом, скончался несколькими часами позже, не открыв властям предержащим своего имени.
26 марта, в четверг, перед Особым присутствием Правительствующего Сената, высшим политическим судом России, председательствовал сорокасемилетний сенатор Эдуард Яковлевич Фукс — предстали шестеро злодеев, старшему было двадцать девять, а младшему девятнадцать лет от роду. Лишь одна имела вероисповедание иудейское, все прочие — православные. И, кроме дворянки и сына священника, остальные относились; к сословию крестьянскому и мещанскому.
В ночь с воскресенья на понедельник, с 29 на 30 марта, всем шестерым объявили приговор — смертная казнь через повешение. Одной из осужденных — еврейке Гесе Гельфман, прямого участия в цареубийстве не принимавшей (она была всего лишь хозяйкою конспиративной квартиры), — исполнение казни отсрочили до разрешения от бремени: она оказалась, по медицинскому обследованию, тяжелой по четвертому месяцу; она умерла в тюремной больнице вскоре после родов; ребенок ее, то ли девочка, то ли мальчик, по-разному толкуют историки, сгинул безвестно.
Из газет:
«3 апреля, в 9 часов подвергнуты смертной казни через повешение государственные преступники: дворянка Софья Перовская, сын священника Николай Кибальчич, мещанин Николай Рысаков, крестьяне Андрей Желябов и Тимофей Михайлов».
2
Соня Перовская сызмала нужды не знала — из потомков знаменитых графов Разумовских, племянница «полного» генерала, дочь псковского, а затем и Санкт-петербургского губернатора… Она ушла в народи хлебнула лиха… Радостью ее жизни был Андрюша Желябов, веселый, умница, общий любимец. Андрюша, его восторженное перед нею преклонение, общая их вера в Идею, в Правду, — возвышали Соню, даровали силу и мужество…
Перед смертью, за трое суток, из Петропавловки всех перевезли в Дом предварительного заключения, на Шпалерной, после мрачной крепости он казался почти удобным. Дали Библию, в утешение и приготовление к смерти, и Соня, давно в Боге разуверившаяся, думая об Андрюше, принялась читать Песнь Песней царя Соломона… И девочка Суламифь из этой Книги сейчас была Соне Перовской нужнее и понятнее всех…
«Да лобзает он меня лобзанием уст своих! Ибо ласки твои лучше вина. О, ты прекрасен, возлюбленный мой… Встретили нас стражи, обходящие город: не видели ли вы того, которого любит душа моя?.. Отвори мне, сестрица моя, возлюбленная моя, голубица моя, чистая моя!»…
И странно, та еврейская девочка Суламифь, что жила — или не жила? — много-много веков назад, была близка ей и понятна, и она, Суламифь, жила в Соне, в Софье, и вспомнилось вдруг: Суламифь — значит мирная, а Софья — мудрая, а Мудрости, как и Миру, испокон веку тяжелее всего доводилось на Божием свете…
И когда везли от Дома предварительного заключения к Семеновскому плацу, возле Владимирской церкви какая-то женщина плюнула, норовя попасть в лицо, и еще плюнула гнусным словом жидовка, плевок не долетел до высокой смертной колесницы, а слово достигло, оно сильней! И Соня, в Бога не веруя, подумала: да простит тебя Бог в неведении твоем, в неразумии твоем…
А елецкий, Орловской губернии мещанин Николай Вершинин, что прибыл в Питер по торговым своим делишкам, он год спустя произведет к жизни сына, ведать не ведая, что стать тому знаменитым лекарем, генералом и убивцем тоже, молвил той бабе укоризненно: креста на тебе нет, людей на казнь везут, и несть ни эллина, ни иудея на земли, а перед лицем Божием наипаче…
И, рядом по случаю здесь оказавшись, молча благословил мученицу Софию заезжий местечковый еврей Лазарь Лифшиц — где было и ему знать, какие муки выпадут внучке, Суламифи, что родится у сына его, Ефима, в году 1925-м, по иудейскому же, от сотворения мира, исчислению — в 5686-м.
…Они, жиды да нигилисты, горбатые все, рога торчат, копыта постукивают, не то черти, не то анчутки, всех бы руками заживо передавить, погань татарскую… Ехал надёжа Государь вдоль Екатерининского канала, а он как выскочит из-под земли, сам черный, носище крючком, росту аршина в четыре, да как жахнул бонбой. А бонба-то, ровно пузырь надутый, взлетела кверху, покружила-покружила, да и пала, его же, убивца, и поразила. Тут другой, косматый, весь в шерсти, на коленках к Государю-батюшке подполз, а когда Его Величество благословить изволил нечестивца, он ножиком, ножиком — в самое сердечко государя-то милостивца… Жиды, однем словом сказать…
«В некотором царстве, в некотором государстве жили-были евреи — обыкновенные евреи для погромов, для оклеветания и прочих государственных надобностей». — Максим Горький. Русские сказки. 1912, 1917 гг.
3
Того же 1881 года, апреля пятнадцатого дня, в среду, на пятую седмицу Великого поста, в Херсонской губернии уездном городе Елизаветграде, числом жителей немалом, до шестидесяти тысяч, произошел случай вполне пустяковый, какие бывают в любом дому и внимания не достойны.
На городской окраине — то ли предместье, то ли местечко — в придорожном шинке (владел им еврей лет пятидесяти, все его звали Шмуль, но откликался и на Лейбу, и на Мойшу), в шинке этом, где в непрочном мире-согласии предавались веселью кацапы вкупе с хохлами, городская голытьба, где подале от храмов Господних, поелику постом Великим приниматьнедостойно, набилась прорва выпивох. Шмуль-Лейба-Мойша-или-как-там-его-еще распутству гоев не препятствовал, хотя втайне и жалел за богохульство, но денежки ему в великопостные дни валили тройные, и ему бы, жиду Мойше, по мелочи не скаредничать, но, известно, аппетит приходит, когда вкушаешь пищу, и Шмуль-Лейба-Мойша не устоял перед грошовым соблазном.
Известно, что на Руси в каждой деревне свой дурачок, в любом городе — свой сумасшедший. Был таковой и здесь, в предместье на окраине Елизаветграда. Он-то и стал виновником беды.
Когда юродивый этот исхитрился вдрызг расколотить чарку литого бутылочного стекла — гривенник за дюжину цена! — шинкарю смолчать бы, а он, пархатый, с блаженненького копеечку стребовал. Глумленья над православным гости Шмуля в подпитии немалом стерпеть не могли, врезали от щирого сердца по жидовской харе и, войдя во вкус, отволтузили сапожищами под дых, повыдергали пейсы, башкою шмякнули о прилавок; вытащили на правёж и Сару, нестарую еще, хотели с нею побаловаться гуртом, но предпочли дочку, еще беститешную; распили задарма все, что в шинке имелось, и, понатешившись, выволокли в залу жидовские бебехи, ливанули нескупо из ламп, шинок взялся пламенем радостно и готовно, соломенная крыша, сухой плетень — ах как пылало, на тыщу верст видать! И головешки летели вразносторонь.
Трое шмулейв том костре и сгинули, головешки летали, что галки, кого-то Господь надоумил: хватай огонек, на разжиг время не трать!
Жидов в Елизаветграде водилось тыщ пятнадцать, как вши в кафтане, всех не перечтешь, и хоть здешние жиды сами по себе тихие были, смирные, разве что занимались торговлишкой, объегоривали православных да еще курочек трескали, и Государя-Освободителя тутошние шмулиубивать никак не могли за дальностью расстояния хотя бы, однако ведь ихниебатюшку-царя ухайдакали, однако ведь по всей России пили они, христопродавцы, православную кровушку, да и нового Государя указ, слыхать, был, чтобы всю иудину кровь наружу выпустить за убиенного Императора Александра Второго…
И — пошло!
Пятерых везли — удавить.
Толпа всегда охоча до зрелищ, будь то кулачный, порой до смертного исхода бой, будь то петушиные схватки, игрища скоморохов, медвежья травля, писк кукольного Петрушки, лошадиные скачки, барская, на вольном воздухе комедь, тараканьи бега, собачья свара, бабья драка с выдиранием волос — словом, все, что придется, ну а уж смертная казнь — тем более: тут оно и божественно(своими глазами узришь, как на тот свет люди отбывают), и на судороги понаглядишься, и порадуешься, поскольку ты живой, а он — преставляется.