Он сказал:
— Не вижу ни одной подписи. Вы что, ко мне первому?
И получил краткое разъяснение: никак нет, экземпляры изготовлены для каждого из товарищей, чьи подписи заделаны в документе, каждый подписывает индивидуально, поскольку живут в разных городах и ездить с одним экземпляром значило бы слишком затянуть время, а делом этим непосредственно интересуется товарищ Сталин, ему и будет представлен общий, где смонтируют подписи, экземпляр.
Ленинградцев в списке значились единицы, Генеральный спросил:
— А у кого все-таки здесь успели побывать, кто подписал уже?
— Не могу знать, товарищ генерал, — отрапортовал тот же, старший по возрасту.
Врешь, подумал Генеральный, однако тут же одернул себя: возможно, и в самом деле не знает.
— Вам не обязательно спешить, — другим, свойским тоном добавил полковник, обратившись по имени-отчеству. — Оставьте до завтра, мы заедем… Но только — завтра, не позже. И единственная, извините, просьба: ни одна живая душа… Пока, разумеется, не опубликуют газеты. Но предварительное разглашение исключено, прошу извинить.
— Курите, — сказал им Конструктор, и те облегченно закурили. — А если, предположим, я не подпишу?
Он услышал в своем голосе неуверенность и, кажется, страх.
— А ничего не изменится… для нас, — вступил в разговор другой, помоложе, тоже назвал по имени-отчеству. — Найдем другого товарища, примерно в том же ранге… Только… Только мы, поймите правильно, не угрожаем, но для вас лично это может обернуться нежелательными последствиями.
— Хорошо, — сказал Генеральный конструктор. — Оставьте это и оставьте свой телефон. Я позвоню, когда приму решение…
В тот же день и в те же часы в Москве, Ленинграде, некоторых столицах союзных республик полковники в штатском, генерал-майоры, подполковники ведомства Берии входили в служебные кабинеты, в квартиры тех, кто служебных кабинетов не имел, протягивали одинаковые кожаные папки — и кто-то подписывал сразу, без агитации, другой просил время на размышление, ограниченное сутками, как объявляли.
Явились двое и к знаменитому эстрадному артисту, тот выслушал краткие представления — полковник, подполковник такие-то — позвал в гостиную, налил не коньяк, обыкновенную водку, взял кожаную папку, осведомился, как осведомлялся и Генеральный конструктор, почему нет подписей, получил пояснение, опять наполнил вместительные рюмки, а когда все они выпили, очень аккуратно порвал пачечку веленевых листов пополам, еще раз пополам, без ярости, как выполняет канцелярист привычную работу, положил лоскутки в их папку и произнес обстоятельный, замысловатый монолог, в нем помимо исконных российских словечек содержались такие одесские загибы, что двое офицеров слушали с не меньшим, если не большим удовольствием и почтением, нежели концерт этого знаменитого артиста, слушали, будто не к ним, в числе прочего, относилось… Выговорившись до конца, артист опять наполнил рюмки, заставил выпить, проводил до дверей, выдав на прощание столь же затейливый монолог.
На улице офицеры расположились на скамейке в заснеженном сквере и, подсказывая друг другу, постарались в точности записать блистательную речь, смакуя загибы и хохоча, а затем на Лубянке одним пальцем подполковник перестучал на машинке, доложили — через непосредственное начальство — Рюмину, тот — Берии, и он, отхохотавшись, отважился в сравнительно добрую минуту показать Хозяину. Сталин прочитал молча, хмурясь, и Берия спросил:
— Ну как, брать?
Что-то похожее на улыбку возникло под усами, помолчал, пыхнул трубкой.
— Не надо. Хороший артист.
У Публициста, вернувшегося из Парижа перед захватом Франции Гитлером, портативная машинка трещала, некоторые буквы западали. Работал не для газеты — уже несколько месяцев редакции не обращались с заказами, с просьбами — писал нечто вроде мемуаров, не для печати, для себя, для внуков.
К нему пришли в полной форме генерал-лейтенантов, отутюжены, начищены, надраены, вежливы, воспитанны, приложились к ручке хозяйки дома, извинились за — без предупреждения — визит. Она оставила их в гостиной, пошла в кабинет, вернулась: муж заканчивает страницу, просил несколько минут подождать. Конечно, конечно, покивали генералы, завели общий разговор, переключились на литературу, сверкнули эрудицией. Иногда разговор соскальзывал на Европу, на эмиграцию, она прервала: мы не были в эмиграции… Да-да, конечно, это к слову, поправился генерал.
Сходила опять, пригласила. В руках у одного была коричневая папка. Коричневая, машинально отметила она.
Провожать генералов Публицист не вышел, генералы в прихожей расторопно натягивали шинели, целовали ручку, вышли на лестницу, держа в руках папахи; генералы были веселы и довольны.
— Я при них звонил Сталину, — сказал муж. — Не соединили, сказали, что по этому вопросу — к редактору «Правды». И тот объявил категорически: это не предложение, не просьба, это личное и прямое указание Сталина… Я подписал…
— Боже, боже, ты о чем, о чем ты, — забормотала жена, глядя в его лицо, отрешенное, как бы неживое. — Я ведь не знаю, о чем речь.
— Как? — медленно, без выражения переспросил он. — А мне эти… генералы, черт бы их, объявили, что, пока сидели с тобой, рассказали тебе все…
К вечеру Берии доложили: кроме народного артиста, подписи поставили все. Берия заперся в кабинете, выпил. И эта часть операции прошла успешно.
Глава XVI
Тайга подвывала, звенела, ухала, лязгала, трещала, гудела, громыхала; над нею витал дым костров, полыхало зарево, должно быть, похожее издали, по ночам, на пожар. Его, наверное, видно было бы с самолетов на многие десятки верст окрест, но авиация не появлялась тут никогда.
В тайге — и здесь, за двести километров к северу от Биробиджана, и на восток, по территории, равной примерно Швейцарии, — в этой нетронутой тайге круглыми сутками (ночью — под светом прожекторов и костров) визжали пилы, звенели топоры, ухали падающие деревья, трещали сучья в кострах, громыхали толовые шашки — ими выкорчевывали пни, взрывали стылую землю под котлованы фундаментов. Тайга пахла смолой, хвоей, свежими опилками, мерзлой почвой, трудовым потом, дымом костров, баландой, паленой шерстью застигнутого врасплох малого зверья, мясом освежеванных медведей, предназначенных на шашлыки для начальства. Тайга падала ниц безропотно, хотя и не безмолвно, и на ее неохватном пространстве, буро-желтоватом (прижелть давали частые здесь лиственницы), если глянуть сверху, обнаружились бы громадные проплешины.
Здесь, за пределами зоны, обнесенной по давнему сибирскому способу заплотом из вертикально, впритык врытых, завостренных поверху бревен, на цвелом кумаче белели слова: «Дело чести каждого заключенного — ударным трудом искупить вину перед Родиной, внести свой вклад в сооружение БАМ, великой стройки коммунизма!»
В числе официально объявленных великих сталинских строек— Куйбышевской и Сталинградской ГЭС, Главного Туркменского и Волго-Донского каналов, Каховского моря, гигантской системы полезащитных лесонасаждений — БАМ, то есть Байкало-Амурская магистраль, начатая до войны, сейчас не значилась, поскольку на самом деле и не сооружалась. Не упоминалось и еще одно, реально осуществляемое строительство — подводный тоннель, соединяющий материк с Сахалином в самом узком месте Татарского пролива, от мыса Лазарева до поселка с веселым названием Погиби, тоннель, необходимый не столько экономически, сколько дабы утереть нос англичанам и французам, вот уже полвека болтающим о создании подобной переправы через Ла-Манш…
Здесь, в лагпункте № 28/6, работники КВЧ, культурно-воспитательной части, набили мозоли на языках, втолковывая зэкам, что строительство БАМ начали еще в тридцатые годы и успешно завершили бы, не случись война; что сооружение магистрали имеет огромное народнохозяйственное и оборонное значение; что лишь соображения государственной тайны препятствуют до поры до времени открытой пропаганде; что им, преступникам политическим и уголовным, партия и правительство оказали особое доверие и милосердие, дозволив искупить вину перед Отечеством, народом и отдельными гражданами; что за стройкой лично следит товарищ Сталин, вдохновитель и организатор всех наших побед…