На улице огляделся в поисках урны, но потом подумал, свернул прощальный подарок в трубку и воткнул в карман.
6
Витькин телефон (сообщенный Михеем) оказался отключен. Немногочисленные общие знакомые ничего не знали, разве что дали Антону координаты двоюродного Витькиного брата. Правда, с предупреждением, что на звонок с незнакомого номера этот Саша может и не ответить.
Не сумев действительно до него дозвониться, Антон вспомнил про братца, лишь когда несколько дней спустя случайно оказался у Савеловского вокзала, напротив которого располагался офис Сашиной конторы: рейтингового, ути-пути, агентства. Недолго думая, Антон зашел в вестибюль, вызвонил брательника по внутреннему и даже сумел вытащить в здешний кабак на десять минут.
— Уехал Витька, — хмуро сказал Саша (он вообще был какой-то прибитый). — Недели две назад.
— Как он? Выздоровел?
— Да он на ноги не так давно встал… Ему еще по врачам ходить и ходить…
— А он уехал?
— И куда, не сказал. Даже родителям…
— А чего?
Саша вяло пожал плечами:
— Ну… Он в последнее время вообще непонятно себя ведет… — поморщился. — Черт его знает: боюсь, правда с головой проблемы… — помедлил, глядя в сторону и вбок. — Я только не хочу думать самое худшее… — вздохнул. — Не дай бог он над собой чего-нибудь учинил…
Антон, конечно, догадался, о чем вспомнил Саша.
— Вы случайно не знаете, среди знакомых Вити есть такой Мас, Ивар Масарин?.. «Ваня» его еще иногда называют…
Саша нахмурился, помотал головой:
— Н-не знаю…
Наткнувшись в собственной прихожей на мятый номер «Глянцевателя» (благополучно позабытый), Антон подхватил его и, рухнув с размаху на диван, стал листать в поисках знакомых подписей под текстами или в списке сотрудников редакции. Затем он журнал в свое время и взял: чем черт не шутит, вдруг кого-нибудь найду, кто про Маса знает. Какие-то же кореша в данном могучем издании у него, видимо, есть…
Вместо этого он увидел самого Ивара.
В гидрокостюме и черных очках тот стоял, ухмыляясь, в компании из пяти человек, явных дайверов, на палубе какого-то катера. Фотка прилагалась к большому, обильно иллюстрированному репортажу о подводном плавании на Красном море. Антон поковырял глазами жидкий бездарный текст со смутным рекламным душком. «…В Эйлате мы встретили большую интернациональную компанию ныряльщиков, среди которых оказался один русскоязычный — гражданин мира с паспортом Латвии и именем Иван…»
Видать, этой встречей (еще, очевидно, ноябрьской) происхождение коста-бравской авторучки и объяснялось. Прежде чем разочарованно кинуть журнал на противоположный конец дивана, Антон повторно всмотрелся в снимок.
Безглазый, в черной неопреновой шкуре, Мас выглядел героем комикса. Оскал без выражения, правильные черты без особых примет — Антон даже удивился, как опознал его. Он не воспринимался реальным человеком, как не воспринимается таковым модель на рекламном плакате, в принципе ведь не отличающемся от карточки из семейного альбома (Антон вспомнил, что некогда Мас и сам мельком отметился на этом, модельном, поприще)… Дело тут, видимо, в тираже — размноженный в тысячах копий, ты перестаешь быть собой, пропадаешь, становишься по-своему неуязвим. Вот и в количестве Масовых поверхностных знакомств, в его охоте к перемене мест, в легкости, с которой он налаживал лишенные обязательств контакты с людьми, в нем не нуждающимися (но попробуй, знакомый старый, отлови его, когда он нужен!), заключалась гарантия Масовой недоступности, в том числе для анализа и трактовки — он словно всю жизнь проводил в прочном, гладком и непроницаемом неопрене.
«Фак ю», — с выражением сказал Антон фотографии и отшвырнул фыркнувший, распахнувшийся в полете журнал. Ему почему-то пришло в голову, что ни хрена он до Масарина не доберется. Никогда. В основном из чувства протеста Антон стал (не поднимаясь, впрочем, с дивана) прикидывать методы его поиска. По ассоциации он подумал сначала про Витьку Аверьянова, потом про Егора, у которого, оказывается, Витька тогда тоже зависал. Антон об этом раньше не знал — что неудивительно, учитывая Егорову некоммуникабельность.
Прославившийся еще чуть ли не в детстве абсолютной памятью и будучи, как многие уникумы, человеком одновременно нетерпимым и невыносимым, Егор Боревич сделал практически для всех общение с собой, во-первых, трудноосуществимым (одна эта система с эсэмэсками в пустоту чего стоила), во-вторых, непривлекательным: просто в силу угрюмой Егоровой нелюбезности.
Грубость его, кстати, объяснялась не хамством (при всей несносности жлобом Егора не назвал бы никто), а нежеланием скрывать ни свое настроение, ни мнение о собеседнике (независимо от личности последнего и ситуации). А поскольку был Боревич ипохондрик и мизантроп, откровенность его импонировала мало кому. Причем на начальников и баб это тотальное неприятие лицемерия (в чем-то почти героическое) распространялось вполне, лишая Егора шансов на успехи в корпоративной и личной жизни. Что, в свою очередь, не добавляло его характеру солнечной легкости.
…С другой стороны, СМС заслать — дело недолгое. Антон нашел в измочаленной бумажной записной книжке Егоров номер, отправил сообщение с просьбой перезвонить и некоторое время стоял без мыслей у цедящего зябкость окна, глядя сквозь собственное и комнаты блеклые отражения в дворовую темноту. Синяя лампочка сигнализации мигала там часто и одиноко в салоне какой-то тачки.
Ощутив зов природы, он машинально подобрал распластанный в углу дивана «Глянцеватель» и направился в сортир. Сидя на толчке, открыл его на интервью с еще одним знакомцем, Лехой. Сподобился, значит, клоун, гламурного контекста… Интересно, остался он, как обещал, торговать мандаринами у своего Педро?.. Пабло?..
Без большого любопытства Антон пробежал по диагонали пару абзацев. Однако потом стал читать внимательней. Это была вполне себе отвлеченная претенциозная болтовня (на глянцевых страницах смотревшаяся диковато), но среди несомого Лехой Антону вдруг почудились отголоски их давешнего полупьяного разговора в барселонском кабаке, его собственных провокативных «заяв». Нешто ж и в этом случае брошенное наугад Антоном бредовое зерно разрослось в целую безумную гипотезу (пусть полусерьезную, но с аргументацией)?.. Он отлистал назад.
«…Давайте успокоимся: наш аналитический аппарат неадекватен объекту анализа, так называемой реальности. Соответственно, вопрос о „возможности“ или „невозможности“ чего-либо — это вопрос о широте индивидуальной и общепринятой картины мира. Разумеется, есть признаваемая большинством вменяемых современных людей условно позитивистская его (мира) концепция, которой мы худо-бедно пользуемся. Но ведь существует и масса явлений, наблюдаемых нами и не объясняемых ею. Что такое, допустим, экстрасенсорные способности? Они реальны? Как тут отделить объективно существующее, но не имеющее научного объяснения, от самовнушения или сумасшествия? Заметь, в Средние века, когда общепринята была совсем другая картина, и вопроса такого бы не возникло. Решили бы: налицо козни дьявола, каковыми считались тогда и необычайные умения (насылать порчу, скажем, или летать по воздуху), так и психические расстройства (что относится и к святым, творящим чудеса, и к блаженным, ведущим себя странно — разница чисто идеологическая…).
Одно дело мир как совокупность раздражителей, поступающих на наши органы чувств, другое — система интерпретаций всего этого, возникающая в результате некоего общественного договора. Вот эта система, она меняется в истории. Причем легко заметить, что в сторону сужения. Религиозно-мифологическая, условно говоря, картина мира органично включала гораздо больше явлений, чем условно научная, вынужденно игнорирующая паранормальные явления, чудесные способности, неопознанное летающее фуфло, и т. д., и т. п. То есть сейчас для сектантского меньшинства адептов всего перечисленного оно тоже может быть объективной данностью — для большинства же все равно, что не существует. Собственно, процесс идет на наших глазах и на периферию оттесняется все больше и больше. Ну, например, так называемые изящные искусства. Нет, по инерции большинство современных людей при упоминании такой штуки еще понимающе кивнет, однако к восприятию их оно, большинство, уже не способно. Чисто развлекательный суррогат — да, но то, о чем говорят „магия искусства“, как и магия просто, уже, в общем, удел замкнутого minority, говорящего на птичьем языке. Даже для меня, честно говоря, современная российская, скажем, поэтическая тусовка не многим понятнее, чем „церковь“ Гэ Грабового…
— Секунду: магия все-таки ушла из искусства или мы сделались к ней невосприимчивы? Вообще, почитав перлы тех же современных пиитов, я бы сказал, что — первое…
— Да процесс-то обоюдный. Маргинализация всегда неплодотворна. Когда та самая общепринятая схема мира беднеет на еще одно явление, оно начинает восприниматься как вид шарлатанства. Талант, магия, шарлатанство — понятия взаимообусловленные и зыбкие. В конце концов, что такое талант ОБЪЕКТИВНО? Ученые вон утверждают, что человеческий мозг работает всего на пять процентов своей мощности. Соответственно вопрос: наши возможности ограничены физическими, интеллектуальными, магическими, какими угодно потенциями — или общественным спросом на разнообразие?
— Ты к тому, что бездарных людей не бывает? Довольно спорное, по-моему, предположение…
— Понятия не имею. Более того, мы это никогда не сможем проверить. Потому что у большинства (независимо от наличия гипотетических внутренних потенций) адаптивные инстинкты изначально блокируют все, что не соответствует утвержденному стандарту.
— Ага, сейчас ты будешь хаять адаптивность и конформизм. Как будто не добровольно-вынужденный общий конформизм позволяет нам уживаться друг с другом…
— Да не буду я хаять конформизм — это столь же продуктивно, сколь хаять закон всемирного тяготения. Человек — животное социальное, и социальные инстинкты обеспечивают его существование. А лошади кушают овес. А дважды два…
— И тем не менее я слышу здесь „но“…
— Просто вышесказанное относится к человеку как виду. А человек как личность, конкретный, отдельно взятый человек — это все-таки не только животное и не только молекула социума.
— А что?
— Хороший, блин, вопрос. Главное, свежий.
— Но какие-то обязательства это обстоятельство на него накладывает?
— Понимаешь, становясь собственно человеком, каждый остается ОДИН. И на все вопросы к себе в этом качестве вынужден отвечать индивидуально. И его ответы на них осмысленны только для него одного.
— Стало быть, в общие смыслы ты не веришь?
— В смысл, располагающийся вне каждого конкретного человека и актуальный для кого-нибудь, кроме него одного — нет.
— Но ты же у нас вроде как литератор. Разве профессиональный рефлекс не велит тебе в конце прочитать всем мораль?
— Исходя из сказанного, если я кому и имею право (абсолютно независимо от профессии) читать мораль, то разве что себе самому.
— Но не можешь же ты писать книжки для себя одного?
— Понятно. Хотя чтобы не лицемерить волей или неволей, если уж высказываешься в книжке, даже в художественной, лучше делать это от своего собственного имени…
— Хорошо: не предлагая своих ответов никому другому, ты можешь их хотя бы озвучить?
Мой собеседник, замолкает с недовольным видом, некоторое время шевелит бровями, после чего неохотно произносит:
— Ну скажем так: лично для меня имеет некоторое значение и ценность того, что делает меня — мной…»