– Зачем явилась? – буркнул он.
– Посмотреть, как живет вторая половина, – сказала Уиллади. – Как дела, папа? Когда я дома, я тебя почти не вижу.
Джон Мозес презрительно хмыкнул.
– Не уехала бы на край света – видела бы сколько душе угодно.
Уиллади посмотрела на отца, вложив во взгляд всю нежность.
– Папа, что-то случилось?
– Тебе-то не все равно?
– Не все равно.
– Черта с два.
– Ты просто решил себя помучить. Ну же, улыбнись!
Но Джон будто разучился улыбаться.
Уиллади продолжала:
– Выдумал себе несчастье и упиваешься им, так нельзя.
– Уиллади, ты не знаешь, что такое несчастье.
– Еще как знаю. Тебя-то я знаю, пердуна старого!
Уиллади заговорила по-мозесовски, а не как жена священника. Джон, как выяснилось, улыбаться не совсем разучился.
– Пивка хочешь, Уиллади? – спросил он с надеждой.
– Знаешь ведь, я не пью.
– Да, но я был бы рад до чертиков – узнай Сэм Лейк, его удар хватит.
Уиллади со смехом потянулась через стойку, ткнула отца в бок:
– Ладно, наливай. Очень уж хочется тебя порадовать.
В третьем часу ночи Уиллади прошмыгнула из бара в дом. Калла как раз выходила из ванной, и они столкнулись нос к носу в коридоре.
– Уиллади, от тебя несет пивом?
– Да.
– Что ж, на здоровье, – сказала Калла, поднимаясь по лестнице. – Этот день надо отметить в календаре.
Лежа в постели в своей бывшей спальне, Уиллади припоминала вкус пива: первая кружка – как гнилые помидоры, зато вторая – живительная влага, а шум и смех в баре пьянили не хуже самого пива. Посетители обслуживали себя сами, а Уиллади с отцом облюбовали свободный столик и болтали обо всем на свете, как в прежние времена, до ее замужества. Тогда Уиллади тенью следовала за отцом повсюду. Теперь он сам стал тенью, почти невидимкой. Но только не сегодня. В этот вечер он так и сиял.
Умирать он раздумал. Совсем раздумал. Просто слишком уж долго он чувствовал себя ненужным, а Уиллади показала ему, как он на самом деле нужен, – сидела с ним весь вечер, шутила, смеялась и слушала, как он изливает душу.
– Ты всегда была моей любимицей, – признался он под конец. – Я всех вас люблю. Всех. Я же отец, как не любить? Но тебя… Тебя и Уолтера… – Он покачал головой. Слова застряли в горле. У дверей он поцеловал ее в щеку. Проводил дочь в дом-крепость, который выстроил своими руками, когда был силен и молод. Джон Мозес, снова нужный.
От пива кружится голова, но приятно, будто паришь в воздухе. Ничто не связывает, не тянет к земле. Можно лететь и лететь и смотреть сверху на мир, и все плывет перед глазами, теряет форму. Уиллади дала себе слово когда-нибудь выпить еще пару кружек пива. Когда-нибудь. Как-никак, она тоже Мозес.
Папина дочка, любимица.
Глава 3
Наутро стала собираться родня. Заезжали во двор, высыпали из машин, открывали багажники. Миски картофельного салата и блюда с жареной курицей возникали, будто кролики из шляпы фокусника. Отварная кукуруза, стручковая фасоль с укропом, запеканки из кабачков, полсотни сортов солений, кувшины чая со льдом, пироги и торты – столько провизии, что хватит потопить тысячу кораблей. Одно слово, изобилие.
Первыми приехали сыновья Джона и Каллы – Той, Сид и Элвис, с женами и детьми. У Тоя детей нет, зато у Сида двое, у Элвиса шестеро, да еще у Уиллади трое – можно не бояться, что род Мозесов зачахнет.
– Сколько у меня внуков – трудно представить! – сказала бабушка Калла, ни к кому в особенности не обращаясь.
А Уиллади пропела тут же:
– Трудно представить, да нетрудно соорудить.
Ее братья взревели от хохота.
– Вижу, я воспитала племя дикарей, – сказала Калла. Но как ни старалась она напустить недовольный вид, все было тщетно. Не могла она скрыть, что по душе ей любое веселье.
Женщины накрыли столы, и дети тут же накинулись на еду, не дождавшись молитвы, которую попросили прочесть Милли, жену Сида, старшего из братьев Уиллади. Милли исправно посещала церковь и учила «Солнечных Лучиков»[2] с тех пор, как сама вышла из их возраста. Она разразилась цветистой, на старинный лад, молитвой и в конце воскликнула: «Аминь!» Сид и Элвис хором отозвались: «Налетай!» – и Милли от подобного кощунства пришла в ужас.
– Ага, угодила в семейку, для которой нет ничего святого, – сказала Эвдора, жена Элвиса. – Теперь терпи.
Джон в то утро закрыл бар перед самым рассветом и лег в постель, рассчитывая соснуть часиков пять-шесть, – хватит здоровому человеку, а он-то здоров. Калла в своей лавке объявила на сегодня самообслуживание, как и каждый год в день семейной встречи. Нужно что-то купить – заходи, бери что хочешь, только оставь деньги в баночке на прилавке. С утра народу было негусто, потянулись лишь после церковной службы, за мелочами к воскресному обеду – полуфабрикатными булочками и сливками. И разумеется, некоторые покупатели плавно перетекали во двор, уверяя, что на минутку, но им тут же вручали тарелки и усаживали за стол.
Сван, Нобл и Бэнвилл с трудом разбирались, кто тут родственники, а кто нет. Ближайшую родню они, конечно, запомнили, не первый год встречаются, но ведь есть еще и тьма знакомых, не говоря уж о троюродных-четвероюродных дядюшках-тетушках и внучатых племянниках. Дети так и покатывались со смеху. «Если мы тому дедушке внучатые племянники, кто он нам – дедастый дядя?» – шептались они и хихикали до икоты – или до бабушкиного шлепка.
Джон Мозес проснулся около полудня и спустился к столу. Сыновья и Уиллади встретили его на боковом крыльце. Боковое крыльцо к дому пристроили уже давно, вскоре после того, как Джон замуровал черный ход. Джон говаривал: без крыльца дом не дом, откуда мужчине справить малую нужду? Канализация в доме – штука хорошая, но когда стоишь на крыльце, перед тобой весь мир! Невестки подошли обняться с Джоном, Уиллади потрепала его небритый подбородок, а сыновья по очереди пожали руку.
– Слышал я, у вас тут праздник, – пробурчал он.
– Верно, праздник, – ответил Той Мозес.
Той был вовсе не под стать своему коротенькому, скромному имени. Здоровенный детина, мускулы под рубашкой так и ходят. Держался он прямо, точно накрахмаленный. Такой прямой походки Сван с братьями больше ни у кого не видали. На лбу шрам, на руке татуировка – девица, изогнувшаяся в танце живота, – посмотреть на него, так с ним шутки плохи. В обращении, однако. Той был мягок, особенно с отцом.
– Иди поешь, а то всё сметут, – сказал он отцу.
Джон усмехнулся:
– Уж кого-кого, а меня не придется уламывать. – И вместе с детьми спустился с крыльца.
Когда наелись до отвала, взрослые уселись кто в шезлонги, кто на траву и стали вспоминать старые добрые деньки. Малышню уложили спать, а подростки перебрались к машинам, послушать радио и поболтать о том, о чем им болтать рано.
За этой светской компанией увязался и Нобл, но был отвергнут, улизнул к ручью и там предался раздумьям. Сван и Бэнвилл вместе с компанией двоюродных братишек-сестренок залезли под дом (он был на сваях, возвышаясь над землей более чем на метр) и стали строить жабьи норки: облепляли босые ноги глиной, хорошенько ее утрамбовывали, а потом аккуратно высвобождали ступни; получались уютные пещерки – даже самые привередливые жабы остались бы довольны.
Часам к трем Джону Мозесу нестерпимо захотелось выпить. Он боролся с этим желанием с той минуты, как проснулся, и казалось, что вот-вот выйдет победителем, но весь запал вдруг улетучился, и он решил: была не была, не станет же он надираться до чертиков – только не сейчас, когда он так счастлив. Джон Мозес поднялся и во всеуслышание объявил, что идет в уборную.
Дети Джона тревожно переглянулись. От старика это не укрылось.
– А что, кто-то против? – строго вопросил Джон. Он, как и всякий, имеет право выйти в туалет.