Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Стучим. Некоторое время никто не отзывается. Наконец, слабый женский голос: Кто там? Это я, мама! Вскрик. Лязг отодвигаемого запора. Входим. Темно. Ничего не видно. В исподнем выходит отец, дрожащими рунами зажигает коптилку. После первых приветствий, объятий собираются соседи. Кто-то приносит пол-литровую бутылку самогона, больше для порядка, закуска наша, что нашлось в вещмешках. Дома холодно и голодно. Одно слово — оккупация.

Начинаются расспросы: что Москва, как на других фронтах, когда война закончится, скоро ли откроют второй фронт, говорят, погоны ввели, гимн новый. Отвечаем охотно. Слушают хорошо, соскучились по своему.

Старший сын еще до войны поступил в военное училище. Младший призывался мальчишкой, да на войне мужают быстро.

Не сразу обращаю внимание, что родители все время называют моего товарища Ваней. У русских, вроде, не принято давать двойные имена. Может, по паспорту Федя, а дома Ваня. Хотя, опять-таки, странно. Нам пора. Начинаем прощаться. И тут комок подкатывает у меня к горлу. Мой товарищ обнимает мать и говорит: «Мама! Я не Ваня. Я Федя…»

Госпиталь

В медсанбат меня привезли без сознания. Очнулся в небольшой комнате деревенского дома на жестком топчане, прикрытый своей же шинелью. Неожиданно в комнату ввалилась группа военных во главе с плотным небольшого роста бригадным врачом, которого сопровождало медсанбатское начальство. Новую форму уже ввели, но бригврача еще, видимо, не переаттестовали, и он носил старую, с одним ромбом в петлице, по-новому генерал-майор медицинской службы. Бригврач подозрительно посмотрел на меня бинтов не видно: «С чем лежит? Контузия ответил кто-то из сопровождавших. Поднимите рубашку! и он больно ткнул меня двумя пальцами в живот. —

— Кто свидетельствовал? Капитан Иванова. Пять суток ареста! — резко бросил бригврач и, круто повернувшись, вышел из избы.

Свита поспешила за ним.

Я решил, что речь идет обо мне, и расстроился. Перележал бы у себя в санроте. И где у них тут гауптвахта. Холод там, небось, собачий. Вбежала возбужденная капитан Иванова. Где я у вас тут сидеть буду? Да не вы, а я! раздраженно бросила она. И задрав мне рубаху, повторила жест бригврача. У вас еще и тиф! огорченно сказала она. Но я сравнительно хорошо себя чувствую! Это еще цветочки! пообещала она и ушла.

Вскоре мне стало хуже, и я снова потерял сознание. Пришел в себя уже под вечер. Комната была другая, и лежало в ней человек двенадцать. Возле двери, за небольшим столом, на котором стоял сделанный из гильзы светильник, сидела аскетического вида немолодая женщина военный врач, очень похожая на актрису Фаину Раневскую, и что-то быстро и сосредоточенно писала, скорей всего истории болезни.

Я был контужен, все тело налито свинцом, парализованные ноги не двигались, плохо слышал, язык с трудом поворачивался во рту. Но лежать, в общем, было хорошо и покойно. После непрерывного, порой нечеловеческого напряжения переднего края было тепло и уютно. Главное живой. Авось, помереть теперь медики не дадут.

С грустью вспомнил: когда увозили из санроты, из землянки полевой почты выскочила девушка и, размахивая руками, прокричала: «Письма тебе!» Но машина не остановилась. Светало, и надо было поскорей убираться. Так я их никогда и не получил.

У противоположной стены лежал солдат. Он был без сознания, бредил и конвульсивными движениями все старался разорвать бинты, которыми был привязан к койке. «Да помогите же ему!» не выдержал я. Докторша оторвалась от писания и, посмотрев на меня из своих добрых морщинок умными глазами, с грустной полуулыбкой сказала: «Если я даже лягу рядом, ему уже ничего не поможет!..»

Из медсанбата меня перевезли в госпиталь в Шахты. Везли в автомобиле «Форд». В кузове, на скамьях сидели легко раненные и больные, а между ними были вдвинуты одни-единственные носилки со мной. Время от времени на кочках и воронках от снарядов и мин машина подпрыгивала, я ударялся головой о перекладину носилок, и сознание ненадолго возвращалось.

В приемном покое вестибюле новой двухэтажной школы никакой мебели, кроме моих носилок, не было. Маявшиеся в ожидании госпитализации легко раненные и больные иногда присаживались прямо на меня, не без оснований полагая, что уже можно… Но я этого почти не чувствовал, лишь на секунду, сквозь пелену тумана, смутно видел какую-то фигуру, да и сказать ничего не мог речь утратилась окончательно.

На минуту проснулся, когда меня погрузили в ванну. Сразу стало тепло и хорошо. И уж совсем непонятно было, почему так горько плачет хлопочущая надо мной пожилая женщина в белом халате. Я ее запомнил, и когда недели через две стал приходить в себя, спросил: «Что вы так плакали? Плакала, что ты такой молодой, и умираешь…»

Офицерское звание я получил на передовой, но еще продолжал ходить в солдатском обмундировании и попал в солдатскую палату. Раненые лежали в палате в три ряда возле окон, у дверей и посередине. На голом полу. Пол, правда, был крашеный. Ни сено, ни солому врачи не разрешали подстилать, чтобы не было грязи. Утром придут нянечки, подвинут тебя, как бревно, пройдутся шваброй и опять задвигают на место.

Разобравшись, перевели в офицерскую палату. Здесь уже были кровати: две койки рядом, вплотную, потом тумбочка. Стульев не было и здесь. Даже если бы и были поставить некуда. Сможешь сидеть сиди на койке.

Не ходил долго, ноги отказали, болели. Стал поправляться есть хочется. Кругом разорение, распутица, подвоза мало, и фронт рядом. По ночам город бомбят, легкораненые по тревоге спускаются в подвал, а мы лежим, «тревожимся» на месте. Кормежка слабая, подъедаем у тяжелых, как, наверное, наши предшественники — у нас.

Рядом со мной шахтинец, выздоравливающий. Говорю: «Будешь выписываться, скажи. Тут родители товарища моего боевого». Объяснил, как найти. Пообещал, но, видно, забыл, или не пустили в госпиталь после выписки, ушел не простившись. Фамилию мою шахтинец знал, рядом лежали, но при таких харчах разве запомнишь, а тем более выговоришь? Лежу, тоскую, кто со мной поступил уже ходячие, а некоторые и вовсе выписались. Да и вообще, когда ноги не действуют это большое неудобство, особенно в молодые годы.

А по коридорам госпиталя ходят выздоравливающие, и каждый день кого-то вызывают, что-то кому-то передают, меня вызывать некому, а передачу принести тем более. Да и слышу я еще плохо, хотя одну и ту же фамилию явно не мою выкликают несколько дней. Но никто не отзывается.

Однажды в дверях палаты останавливается выздоравливающий и, прислонившись к косяку, читает письмо. Кто-то упорный не оставляет надежды найти своего. Прислушиваюсь: «Кто знает моего сына Федю…»

Я! Я знал сына Федю! Не подвел солдат. Нашли меня старики. Отец ходил на Дон рыбачить, мать жарила невесть на каком жиру и приносила в госпиталь.

Выписавшись, по стенам да по заборам, на негнущихся ногах, доковылял до Шевченков, несколько после-госпитальных отпускных дней жил у них. Как сын.

Лошади

Что ни говори, а основную тягловую нагрузку, особенно в первые военные годы, вынесли на себе лошади. О лошадях написано мало и как-то вскользь. Кавалеристов почти не осталось, да и те стесняются напоминать о себе. Лошадь умнее собаки и не менее предана. Многие держали бы лошадей и ныне, да негде, и не дешевле станет автомобиля. Американцы, говорят, вывели породу комнатных лошадей, маленьких, чуть побольше собаки, но ведь это игрушка, а не лошадь.

Академик Павлов как-то сказал: собака вывела человека в люди. То же самое можно сказать о лошади, она — вывезла.

В довоенное время кони в эскадроны и батареи подбирались по мастям, рукопись прочел старый полковник-кавалерист. Позвонил сразу: пегих в армию не призывали. Поразило слово «призывали», как людей.

Я — не конник и к лошадям на войне непосредственного отношения не имел. Но иной раз на такие страдания насмотришься сердце разрывается. И поневоле вспоминаются стихи Маяковского «Хорошее отношение к лошадям». А хорошее отношение к лошадям на фронте это, зачастую, пристрелить раненого коня…

45
{"b":"178557","o":1}