Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Так это еще с тех времен осталась у тебя привычка орать на сцене?

— Гляс, не мешай…

— Ха, думаю, нужно показать себя сразу!.. И хоть трясло меня от волнения, все же встал в трагическую позу и начал. С чего бы? «Черная шаль»[27] была тогда в моде… Оправился от нервной дрожи и с места в карьер, с пафосом, извиваюсь, выворачиваю суставы, кричу, разошелся, как Отелло, закипаю ненавистью, как самовар, и, обливаясь потом, заканчиваю. «Что еще?» — спрашивает он, не переставая чистить картошку, лицо при этом каменное — невозможно понять, что он обо мне думает.

А мне кажется, дело идет хорошо, выбираю «Агарь»[28] и дую дальше: мечусь в отчаянии, как Ниобея, проклинаю, как Лир, молю, угрожаю и уже под конец бьюсь чуть не в истерике, а он говорит: «Еще!». Покончил с картошкой и принялся рубить мясо. Ослепленный и этим «еще!» и поощрением, которое, казалось мне, звучало в его голосе, выбираю из «Мазепы» Словацкого сцену в тюрьме из четвертого акта и читаю ее целиком. Изображаю стоны Амелии, брюзжание Хмары, проклятия Збигнева, рычание Воеводы. Вкладываю в это столько чувства и столько голоса, что начинаю уже хрипнуть, волосы на голове встают дыбом, дрожу, забываю, где я, весь предаюсь вдохновению, огонь рвется из меня, как из печки, в голосе — слезы, в груди — колики от натуги, а я все свое. Уже проклял и отвергнул Амелию, терзаюсь от жалости и любви, кончаю четвертый акт и без передышки гоню пятый. Трагизм захватывает меня, возносит чуть не под потолок, комната начинает танцевать, в глазах круги, задыхаюсь, слабею, чувствую — душа сейчас разорвется на части, почти теряю сознание. Тут начинает он чихать и слезы рукавом вытирает. Я замолкаю. А он порезал лук, отложил в сторону, сунул мне в руки кувшин и, как ни в чем не бывало, приказывает: «Принеси воды». Я принес. Он залил водой картошку, поставил ее на примус, разжег горелку. Спрашиваю робко, можно ли приходить на занятия? «Приходи, приходи! — говорит. — Подметешь у меня, воды принесешь. А по-китайски говорить умеешь?». «Нет», — отвечаю, не догадываясь, к чему он клонит. «Так научись, а как научишься, приходи ко мне тогда, поговорим о театре». Вышел я от него в отчаянии. Правда, это мой пыл не охладило. Но минуты той не забуду никогда в жизни…

— Не сентиментальничай, Глоговского на мякине не проведешь.

— Говорите что хотите, а только благодаря искусству жизнь стоит чего-то.

— И вы больше не встречались с Рихтером? — с любопытством спросила Янка.

— Он же еще не научился говорить по-китайски.

— Нет, не встречался; а тут еще, как выгнали меня из школы, сбежал от родителей и поступил к Кшижановскому.[29]

— Ты был у Кшися?

— Целый год «ходил» с ним, с его супругой, с бессмертным Леосем, его сыном, и еще с партнершей; говорю — «ходил», потому что транспортом мы тогда не пользовались. Частенько нечего было есть, зато играй и декламируй сколько душе угодно. Репертуар был огромный. Вчетвером играли Шекспира и Шиллера, их Кшись переделал специально для нас, да еще так презабавно! У него были и свои пьесы, под тремя, а то и четырьмя названиями каждая. Кшижановский сам носил их в сундучке и нередко с гордостью говорил о своих сокровищах: «Здесь и польский Шекспир, и Мольер. Нужда — это пустяки, когда обеспечено бессмертие. Помни, Леось, что говорит отец!».

Последние слова почему-то всех рассмешили. Янку неприятно задел этот смех; она вспомнила, как издевались над Станиславским, и заметила:

— Стоит ли смеяться над нуждой и талантом?

— Да, добрая душа!.. Это был апостол искусства, гений в рваных башмаках! Дворовый Шекспир! Тальма[30] кабацкий! — провозгласил Гляс.

— Скоты! Прохвосты! И… считай до двадцати, — ворчал Глоговский, потому что вся комната уже сотрясалась от веселья.

— Какие мы с ним комедии разыгрывали, какая у меня была компания! Вам таких никогда не видать! — с горечью заметил помощник режиссера.

Все начали издеваться над его «галицийской компанией».

— Комедианты вы, не артисты! — с горечью изрек помощник и вышел в сад.

Артисты по очереди стали рассказывать анекдотические случаи, запас их был неисчерпаем, и всегда находились охотники рассказать и любители послушать.

Дождь не переставал, становилось все холодней и сумрачнее, актеры сгрудились потеснее и слушали.

Громкие крики со сцены внезапно прервали беседу.

— Тише! Что там такое? А! Майковская и Топольский — проявление свободной любви.

Янка вышла посмотреть, что там происходит.

В полутьме сцены бранилась героическая пара труппы.

— Где ты был? — кричала Майковская, наскакивая на Топольского с кулаками.

— Оставь меня в покое, Меля.

— Где ты был всю ночь?

— Прошу тебя, отойди. Если больна, ступай домой.

— Картежничал, да? А у меня платья нет! Вчера мне не на что было поужинать!..

— Значит, не хотела…

— Зато ты бы хотел, я знаю! Ты бы хотел, чтобы у меня были деньги, было бы что проигрывать… Ты бы даже помогал их добывать. Негодяй! Подлец!

Вне себя от ярости она набрасывалась на Топольского.

Ее красивое лицо пылало бешенством, классические черты исказились от гнева, из горла вырывалось сдавленное шипение. Началась истерика: Меля схватила Топольского за руку, щипала, трясла его, не соображая, что делает.

Топольский, выведенный из терпения, ударил ее и с силой оттолкнул от себя.

Майковская с воплями, не похожими даже на человеческий голос, смеясь и плача, трагически заламывая руки, упала перед ним на колени.

— Морис! Любовь моя, прости! Солнце мое! Ха-ха-ха! Собака, мерзавец! Ты, ты… Дорогой мой, прости меня!

Она прижалась к его ногам, целовала ему руки. Топольский стоял мрачный; ему было жаль ее и стыдно за свою несдержанность; он только жевал папиросу и тихо просил:

— Встань… Не разыгрывай комедии. Постыдилась бы! Сейчас все сюда сбегутся.

Прибежала мать Майковской, старуха, очень похожая на ведьму, и принялась поднимать дочь с полу:

— Меля! Доченька!

— Заберите вашу истеричку и пусть не устраивает здесь скандалов, — посоветовал ей Топольский и вышел на улицу.

— Доченька! Вот видишь… Говорила я, просила — не бери его. Такой разбойник! Не ценит он тебя, погубит, тот совсем другое дело… Ну, хватит, Меля! Встань, доченька, встань!

— Ах, мать, отвяжись! — прикрикнула на нее Майковская.

Оттолкнув старуху, она вскочила, вытерла лицо и принялась бегать взад и вперед по сцене.

Это ее окончательно успокоило, злости как не бывало. Майковская заулыбалась, запела, а потом совсем спокойным голосом обратилась к Янке:

— Не хотите пойти со мной в город?

— Хорошо, как раз и дождь перестал… — согласилась Янка. А сама все смотрела, смотрела на нее.

— Ну что! Видели, каков фрукт?

— Видела и все не могу успокоиться от возмущения.

— Глупости!

— Здесь, в театре, столько странного, теперь я хоть и с трудом, но многое уже поняла и объяснила себе, как могла, а вот такой сцены не пойму. Как вы можете терпеть?

— Я слишком его люблю, чтобы принимать всерьез такие мелочи.

Янка невесело рассмеялась.

— Только в оперетте да за кулисами можно увидеть что-либо подобное.

— О, я еще отомщу!

— Отомстите? Очень интересно. Я бы никогда, никогда не простила.

— Я выйду за него. Он женится на мне.

— Это будет местью? — изумилась Янка.

— Лучше не придумаешь. Уж я ему тогда устрою жизнь. Знаете, зайдемте сначала в кондитерскую, нужно купить шоколаду.

— Но у вас же не было на ужин! — невольно вырвалось у Янки.

— Ха-ха, ну какая вы наивная! Видели того, что присылает мне букеты? И думаете, я сижу без гроша? Ха-ха! Где вы только выросли? Просто бесподобно.

И Майковская снова захохотала, да так громко, что прохожие на улице стали оглядываться. Неожиданно она переменила разговор и с интересом спросила:

вернуться

27

«Черная шаль» — произведение польского поэта Корнеля Уейского (1823–1897), написанное по мотивам стихотворения Пушкина.

вернуться

28

«Агарь в пустыне» — стихотворение Корнеля Уейского.

вернуться

29

Кшижановский Владислав — директор провинциальных театров.

вернуться

30

Тальма Франсуа (1763–1826) — великий французский трагик.

45
{"b":"178426","o":1}