На Закрочимской улице Янка с Глоговским сели в бричку, к ним тотчас забрался Котлицкий.
Янка гневно глянула на него, но тот сделал вид, будто ничего не заметил. Он сидел и смотрел ей в лицо, не расставаясь со своей бессменной улыбкой. Янку отвезли домой. Времени осталось только на то, чтобы забежать в комнату, переодеться, взять необходимые вещи и ехать в театр. Из-за дождя опоздали и другие хористки.
Билетов было продано очень мало. Раздосадованный Цабинский бегал по сцене и кричал на хористок:
— Мечутся тут без толку. Девятый час, ни одна еще не одета!
— Мы были на вечерне в костеле святого Карла, — оправдывалась Зелинская.
— Не заговаривайте мне зубы молебнами! Сами не заботитесь о хлебе насущном.
— Зато вы о нас заботитесь! — бросила Людка. У входа в театр она сломала свой зонтик, и это испортило ей настроение.
— Не забочусь… а чем вы живете?
— Чем? Да уж, конечно, не той дурацкой платой, которую вы только обещаете.
— О! И вы опаздываете?! — обратился Цабинский к Янке.
— Я занята только в третьем акте, времени достаточно…
— Вицек! Марш за Росинской… Где Зоська? Начинать живо! Чтоб вас собаки съели!
Он поглядел сквозь глазок на публику.
— В зале полно, ей богу, а в уборных никого. А потом плачут, что им не платят! Господа, ради бога, одеваемся и начинаем!
— Сию минуту, вот закончим игру.
Несколько полураздетых, наполовину загримированных актеров играло в штос. Только Станиславский сидел перед осколком зеркала и гримировался.
Уже третий раз стирал он грим и накладывал его заново, шевелил губами, гневно хмурил брови, морщил лоб, смотрел на себя с разных сторон в зеркало — он пытался найти характер. Меняя выражение лица, он каждый раз читал новый отрывок из роли. Иногда он отвлекался от этого занятия и бросал в сторону играющих какое-нибудь замечание:
— Четверка! Гривенник.
— Публика выходит из себя! Время звонить и начинать, — умолял Цабинский.
— Не мешай, директор. Подождут… Туз! Гривенник. Мечи!
— Валет! Злотый!
— Дама червей… пять дыдеков![24]
— Готово! Ставь, директор, на Дездемону. — Банкомет стасовал, собрал карты, снял, хлопнул колодой и крикнул: — Готово! Ставь, директор.
— Изменит! — буркнул Цабинский, бросая серебряную монету на карту.
— А так тебе не изменяют?
— Звонок! — крикнул Цабинский помощнику режиссера, услыхав топот в зале.
С минуту ничего не было слышно, кроме шелеста карт, падавших на стол одна за другой.
— Четыре мамонта… налево!
— Плати медные!
— Валет, направо!
— Пятак, хорошо. Пригодится.
— Дама червей, налево!
— Имейте снисхождение к прекрасному полу.
— Дама пик, налево. Платите!
— Хватит! Одевайтесь. Ей-богу, там уже воют.
— Раз это их развлекает, зачем мешать?
— Поразвлекаешься, когда пойдут да заберут деньги из кассы! — крикнул Цабинский, выбегая.
Актеры наконец оставили карты и бросились одеваться и гримироваться.
— С чего начинаем?.
— С «Клятвы».
— Станиславский!
— Звоните, я готов! — ответил тот.
И он не спеша пошел на сцену.
— Скорее! Театр разнесут! — кричал в дверях Цабинский.
Играли так называемый драматический букет или «кому что нравится»: комедию, одноактную оперетку и отрывок из драмы. Исполнялся также сольный танец. В спектакле принимала участие почти вся труппа.
Янка, уже одетая, сидела за кулисами и, глядя на сцену, ждала своей очереди. Впечатления дня взволновали ее. Перед глазами вставало лицо Гжесикевича, в ушах звучали его слова, затем вдруг лицо Гжесикевича искривилось улыбкой сатира и превратилось в физиономию Котлицкого; потом замаячил Глоговский со своей большой головой и добрым взглядом. Янка протирала глаза, словно желая отогнать призраки, но улыбка сатира не покидала ее воображения.
— Эта Росинская — сущий пудель. Взгляните! — шепнула, наклонившись к Янке, Майковская.
Та вздрогнула и с досадой посмотрела на нее. Какое ей было до всего этого дело? Янку начинала раздражать эта вечная борьба всех со всеми.
Росинская действительно играла скверно: то кричала, то становилась предельно слащавой там, где требовался лишь намек на чувство, позировала перед партером, бросая в первые ряды томные взгляды. Впечатление было отвратительное.
— Цабинский мог бы не выпускать ее на сцену, — продолжала Майковская, не обратив внимания на молчание Янки, но вдруг смолкла — к ним подошла Зоська, дочь Росинской, которая должна была исполнять танец с шалью.
Зоська, уже одетая к выходу, стала рядом с Майковской. В костюме она выглядела девочкой лет двенадцати с худеньким подвижным личиком. В серых глазах, однако, таился взгляд куртизанки, а в углах накрашенных губ притаилась циничная улыбка. Наблюдая за матерью, Зоська что-то бормотала под нос, недовольная ее игрой. Наконец, склонившись к Майковской, она прошептала с таким расчетом, чтобы ее могла услышать и Янка:
— Вы только посмотрите, как старуха кривляется!
— Кто? Мать?
— Ну да. Посмотрите, как извивается перед этим типом в цилиндре. Подпрыгивает, как старая индюшка. О! А одета-то! Хочет сойти за молодую, а сама даже загримироваться не умеет. Прямо стыдно за нее. Думает, все дураки и не поймут… Ого! Меня, по крайней мере, не проведешь. Когда одевается, так запирается от меня, будто я не знаю, что у нее все поддельное, — и Зоська засмеялась злым, ненавидящим смехом. — Эти идиоты мужчины верят всему, что видят… Для себя покупает все, что надо, а я и зонтика не допрошусь.
— Зося, как можно говорить так о матери!
— Фи! Велика важность — мать! За четыре года, если захочу, могу два раза стать матерью. Да не такая дура, нет! Дудки!
— Ты несносная, глупая девчонка! Все расскажу матери, — прошептала возмущенная Майковская и отошла.
— Сама глупая, зато актриса известная. Люблю таких! — бросила вслед ей Зоська, поджав губы.
— Перестань, мешаешь слушать…
— Было бы кого слушать, панна Янина! У старухи голос как из разбитого горшка, — продолжала Зоська, ничуть не смущаясь.
Янка нетерпеливо поежилась.
— А как она меня обманывает, если б вы знали! В Люблине приходил к нам такой пан Кулясевич, даже конфет мне не приносил, я его звала «Кулясо». Так она побила меня за это и сказала, что он мой отец. Ха-ха-ха, знаем мы таких отцов. Там был Куляс, в Лодзи — Каминский, и все мои отцы… Скрывает их от меня. Думает, ее ревную — было бы к кому! Таких голодранцев хоть отбавляй.
— Перестань, Зоська! Ты просто негодница! — остановила ее Янка, до глубины души возмущенная цинизмом этого актерского чада.
— А что я сказала плохого? Разве не так? — ответила девочка с неподражаемой наивностью.
— Еще спрашиваешь! Кто же о родной матери так говорит?
— Ну скажите же тогда, почему она такая глупая? Все заводят «мальчиков», у которых что-то есть за душой… А она! И мне было бы лучше, если бы она была поумней. Уж я-то устроюсь иначе!
Янка отшатнулась, изумленно глядя на девчонку, но Зоська не поняла, наклонилась поближе и очень серьезно спросила:
— У вас, панна Янина, уже есть кто-нибудь?
Ответа она не дождалась: кончилось действие, а в антракте Зоська должна была танцевать.
Янка поежилась, как будто к ней прикоснулось что-то липкое. Тело пронизала холодная дрожь, румянец стыда и гадливости выступил на лице.
— Какая грязь! — прошептала она, глядя, как Зоська, сияя и улыбаясь, выходит на сцену.
Худенькая собачья мордочка так и мелькала в бешеном вихре вальса. Танцевала Зоська с таким темпераментом и так искусно, что в зале разразилась буря аплодисментов. Кто-то даже бросил букет; она его подняла и, уходя со сцены с видом бывалой актрисы, кокетливо улыбнулась. Она откровенно наслаждалась знаками одобрения.
— Панна Янина! — кричала Зоська за кулисами. — Букет, о! Теперь Цабану придется дать мне аванс. Они пришли на мой танец… Они меня вызывают!