Было человек десять, может быть, двенадцать, не больше. И среди них — Александр Блок.
Кузмин как-то даже юлил, сладко щурился, улыбался и даже семенил перед этой стойкой, спокойной глыбой духовного „самоутверждения“.
Сервировка была „елисеевская“. Подавал бывший лакей короля гастрономии[557] Ефим Иванович, в своей серой куртке с золотыми пуговицами. Со своей рыжеватой бородкой он очень походил на Николая Второго и этим сходством даже гордился. <…>
Помню все <…> а о чем говорили, хоть убей, — не помню!..
Может быть, мое легкомыслие… Возможно, мне казалось, что всегда будут тихо беседовать Блок и Кузмин… Пушкин и Жуковский… Но я не запомнил ни одного слова…»[558]
Это свидание было примечательно еще и тем, что дни, предшествовавшие блоковской трагедии, для Кузмина были временем очень активного творчества. В списке произведений под 1921 годом значится просто: «Стихов много». И литературная жизнь была для него по-прежнему желанной. В мае он посещает собрания Вольного Содружества поэтов (небольшой организации, о которой практически ничего не известно. Среди ее членов Кузмин называет А. Д. Радлову, К. А. Сюннерберга, Ф. Сологуба), в июне вступает в столь же эфемерное «Кольцо поэтов имени К. М. Фофанова», стремившееся привлечь в свои ряды авторитетных писателей[559]. Не вполне, правда, понятно, что заставило Кузмина изменить своему отрицательному отношению к разного рода литературным объединениям (возможно, это было связано с общим характером обеих этих групп, не претендовавших на сколько-нибудь строгую дисциплину), но факт остается фактом[560].
Благоприятное впечатление на него должно было произвести и изменение атмосферы с началом нэпа, особенно оживление издательской деятельности. Возникали не только новые издательства, но и прежние получали гораздо больше возможностей для выпуска книг. В результате в июне 1921 года Кузмин увидел две свои книги в «Петрополисе», в середине сентября — в издательстве «Картонный домик», владельцем которого был совсем молодой почитатель поэзии И. И. Бернштейн (впоследствии ставший известным критиком и писавший под псевдонимом А. Ивич)[561]. Это должно было несколько поправить финансовые дела Кузмина, хотя по дневникам этого особенно не заметно, жалобы продолжаются все время.
О некотором оживлении свидетельствуют также регулярные встречи Кузмина с совсем молодыми поэтами. Если общество юношей всегда привлекало его, то сейчас он постоянно оказывается в кругу поэтов вообще, вне зависимости от их пола, окруженный вниманием и почтением. Интересно, что он стал завсегдатаем сборищ у сестер Наппельбаум, дочерей известного фотографа, писавших стихи. Эти собрания были продолжением гумилевской студии «Звучащая раковина», и их участники, выпустив альманах, посвятили его памяти Гумилева. При скептическом отношении Кузмина к поэзии и личности Гумилева и резко отрицательном — к его попыткам учить молодых поэтов писать стихи, такие посещения также должны были казаться довольно странными. Единственная причина, которая может служить объяснением (помимо чисто житейских обстоятельств), — стремление молодежи после смерти Блока и расстрела Гумилева увидеть именно в Кузмине нового учителя, приходящего на смену прежним. Но Кузмин для такой роли явно не годился, так как предпочитал воспитывать поэтов не военной дисциплиной, как Гумилев, и не «линейкой», как Брюсов (вспомним стих Б. Пастернака, обращенный к нему: «Линейкой нас не умирать учили»), а мирными домашними беседами. И потому далеко не все молодые поэты привлекали его внимание, а в первую очередь те, кто выделялся своей неординарностью, даже если она не была особенно «высокой». Недаром среди тех, кто регулярно посещал вечера у Кузмина, были К. Вагинов, А. Введенский и Д. Хармс — едва ли не самые «левые» и неожиданные поэты на фоне традиционной «петербургской поэтики».
Думается, это же может быть сказано и о его отношениях с поэтессой Анной Радловой. В одной из автобиографий Кузмин назвал среди тех современных писателей, которых он высоко ценит, очень немногих: Хлебникова, Анну Радлову, Ваганова, Ремизова, Юркуна и Пастернака. Причины, заставившие его назвать в этом ряду Юркуна, конечно, очевидны. Однако появление имени А. Д. Радловой нуждается в объяснении[562].
Ее звезда в поэзии внезапно загорелась и так же мгновенно погасла. Три сборника стихов, вышедшие в 1918–1922 годах, сопровождались бурными восторгами некоторых критиков, которых с легкостью упрекали в том, что их восхищение было вызвано причинами внелитературными[563]. Чрезвычайно недружелюбно по отношению к Радловой и всей обстановке вокруг нее была настроена Ахматова, считавшая даже, что литературные успехи Радловой в 1930-е годы были обеспечены поддержкой тайной полиции[564]. Вряд ли возможно сейчас безоговорочно утверждать, талантливы были ее стихи или нет, но то, что они выделялись на фоне тогдашней петроградской поэзии — несомненно. Но когда несомненность эта стала определяться через помещение ее в один ряд с Ахматовой, Блоком, В. Ивановым, Мандельштамом и Сологубом[565], реакция должна была последовать и последовала незамедлительно. В разговоре с одним из авторов данной книги в 1970 году Г. В. Адамович вспоминает, что и сам он, и Ахматова, и многие другие считали Радлову просто бездарной.
Возможно, все это осталось бы лишь в памяти друзей, если бы не инцидент по поводу следующей книги стихов Радловой. Не успела эта книга выйти в свет, как в «Петроградской правде» появилась рецензия М. Шагинян, оценившей сборник весьма отрицательно[566]. Поэтому рецензия Кузмина «Крылатый гость, гербарий и экзамены» была воспринята не только как оценка книги Радловой, но и как решительный ответ Шагинян, а заодно и нападение на формалистический подход к стихам и утверждение поэзии как поэзии[567]. Через две недели появился, как и следовало ожидать, ответ Шагинян, на этот раз в «Жизни искусства», но в том же номере Кузмину отвечал и Г. Адамович, обиженный его замечаниями о «кадрилях и польках гумилевской школы» и атакой на Гумилева как на «антимузыкальнейшего принципиально поэта»[568]. Печатная полемика на этом окончилась, но сам спор не забылся и был продолжен перед отъездом Адамовича за границу. На вечере, устроенном по этому поводу, Адамович снова начал критиковать поэзию Радловой, на что Кузмин отвечал ему, по воспоминаниям самого Адамовича, коротко: «Ты, Жоржик, дурак». После этого два поэта расстались, чтобы никогда больше не встретиться[569].
Довольно важным для Кузмина было в те годы и еще одно имя, названное в приведенном выше списке, — имя Б. Л. Пастернака. Сюжет их отношений прослежен довольно подробно[570], однако точки взаимного творческого пересечения Пастернака и Кузмина, которые очевидно существуют, еще нуждаются в точном определении[571]. Прежде всего это относится к пастернаковской прозе, которую (в первую очередь «Детство Люверс») Кузмин, в отличие от «Сестры моей — жизни», высоко оценил. И прежде всего важно для него в этой прозе было то, что она вполне могла восприниматься под углом зрения той литературной группы, которую фактически организовал сам Кузмин.