Второй волною
Перечислить
Хотелось мне угодников
И местные святыни,
Каких изображают
На старых образах,
Двумя, тремя и четырьмя рядами.
Молебные руки,
Очи горе, —
Китежа звуки
В зимней заре.
Печора, Кремль, леса и Соловки,
И Коневец Корельский, синий Саров,
Дрозды, лисицы, отроки, князья,
И только русская юродивых семья,
И деревенский круг богомолений.
Когда же ослабнет
Этот прилив,
Плывет неистощимо
Другой, запретный,
Без крестных ходов,
Без колоколов,
Без патриархов…
Дымятся срубы, тундры без дорог,
До Выга не добраться полицейским.
Подпольники, хлысты и бегуны
И в дальних плавнях заживо могилы.
Отверженная, пресвятая рать
Свободного и Божеского духа!
Традиционные православные святыни перемежаются в его воспоминании святынями специфически старообрядческими, что заставляет и в начале перечисления видеть не противопоставление «никонианского» и «древлего благочестия», а осмыслить эти святыни как поиск того, что объединяет две веры. Возможно, что наиболее прямое свидетельство этого — начинающее перечисление название «Печора», которое может восприниматься — в общем контексте — как несколько искаженное наименование Псково-Печерского монастыря, находящегося в городке Печоры, но одновременно может быть отсылкой к реке Печоре, на берегу которой располагался Пустозерск, где погиб протопоп Аввакум и его сподвижники.
Итоги «русского периода» в творчестве Кузмина подвести нелегко, так как нам не очень хорошо известны его произведения того времени, но очевидно, что он очень сильно сказался в его творчестве. Именно к нему относится цикл «Духовные стихи», опубликованный гораздо позднее (в 1912 году были напечатаны ноты этих стихов с запутывающим давнее их происхождение посвящением Всеволоду Князеву; тогда же тексты их вошли в сборник «Осенние озера»), был создан лишь частично дошедший до нас цикл «Времена жизни» (или «Времена года»; сохранились ноты нескольких песен). В них Кузмин предстает перед читателем и слушателем полностью погруженным в тот русский мир, который, по мнению Чичерина, оказывается для него закрытым:
Петя, вставай, грачи прилетели!
Солнышко светит, с крыш потекло.
Прямо на гнезда на старые сели —
Крику-то, крику за садом у нас!
Ну, одевайся, молись поскорее —
Чаю напьешься потом, как придешь.
Ну, застегнул полушубок? Живее,
Чтоб не увидели, как побежим.
То-то веселье! Грачи прилетели…
Но показательно, что «Пролог» к этому циклу основан уже совсем на других литературных и культурных ассоциациях:
Мир состоит из четырех вещей:
Из воздуха, огня, воды, земли…
И человек, как будто малый мир,
Из четырех же состоит стихий:
Из крови, флегмы, красной, черной желчи.
Кровь — воздух, красна желчь — огонь,
Желчь черная — земля, вода — то флегма.
И каждый возраст, как и время года,
Своей стихией управляет.
……………………………
Так в человеке, будто в малом мире,
Круговорот вселенной можешь видеть
[161].
Место традиционно русского занимают представления, восходящие к Античности, и причудливое соединение этих двух типов отношения к человеку создает совсем иной колорит внутри цикла, чем это может представиться по отдельным стихотворениям. Доказывая возможность своей трансформации в исконно русского человека, иногда даже чрезмерно русского, какое-то подобие экспоната этнографического музея, Кузмин в то же время держит в памяти и всю ту культуру, искушения которой он прошел. Даже в моменты наибольшего внешнего отречения от нее он внутренне ощущает себя наследником и Античности, и итальянского Возрождения, и современной западной культуры. Не случайны в письме Чичерину от 28 июня 1901 года его суждения об Анатоле Франсе: «Я его очень люблю; конечно — это последователь и подражатель Флобера, но т. к. Флобер касался далеко не всех миров, и те, которых касался, далеко не вполне исчерпывал, то An. France от подражательности не так уж много проигрывает; притом он несомненно утонченнее и ученее Флобера, а его слог в последних вещах достигает таких виртуозных высот, что я даже не могу представить возможности соперничества. И притом он сознательнее, личнее в своей безличности и вседоступности Флобера».
Пожалуй, точнее всего формулируется жизненная позиция Кузмина самого начала века словами из письма Чичерину от 3 октября 1901 года: «И ничто не повторяется, и возвращающиеся миры и содержания являются с новым светом, с другой жизнью, с не прежнею красотою. И так длинный, длинный путь, и все вперед, к еще другому восторгу без конца и без успокоения».
В этих словах сконцентрировано то, что является одной из центральных тем и образов всего творчества Кузмина — «длинный, длинный путь». Принимая метафору греческих мистиков о движении души к совершенству, он отвергал францисканский аскетизм. В его творчестве все более отчетливо выражается приятие и утверждение жизни во всем ее богатстве и полноте. В «Крыльях», вобравших многое из личного, интимного опыта Кузмина, молодой старовер Саша говорит, глядя на течение Волги: «Человек должен быть как река или зеркало — что в нем отразится, то и принимать; тогда, как в Волге, будут в нем и солнышко, и тучи, и леса, и горы высокие, и города с церквами — ко всему ровно должно быть, тогда все и соединишь в себе. А кого одно что-нибудь зацепит, то того и съест, а пуще всего корысть или вот божественное еще».
Именно в это время Кузмин должен был оценить совет Мори о необходимости наслаждаться жизнью и получать от нее удовольствие. Но в ней должна быть и еще одна цель, жизнь должна была стать дорогой личности к идеалу. Эти представления в дальнейшем несколько усовершенствовались, Кузмин нашел у других авторов подтверждение им, но в общем смысле его идеалы остались непоколебленными на протяжении всей его жизни, мировоззрение и мировосприятие, найденные в самом начале века, доминировали в его произведениях также на протяжении всей жизни. А пока что, в первые годы века, он находился лишь в предощущении будущей жизни в искусстве, но предощущении уже совершенно отчетливом, как в стихах 1913 года:
Опять наш конь пришпоренный
Приветливо заржет
И по дороге непроторенной
Нас понесет вперед.
Но не смущайся остановками,
Мой нежный, нежный друг,
И объясненьями неловкими
Не нарушай наш круг.
Случится все, что предназначено,
Вожатый нас ведет…
Глава вторая
Приступая к рассказу о первых годах той художественной деятельности Кузмина, которая была уже не скрыта, как ранее, от взглядов даже самых заинтересованных наблюдателей, а постепенно выходила на поверхность, чтобы со временем стать заметным, а то и сенсационным явлением в русской культуре, мы должны напомнить читателю, что в начало века Кузмин вступает под сильнейшим обаянием «русскости». Многие письма Чичерину 1901–1903 годов рисуют выразительную картину этого погружения в народную стихию, которое Чичерин считал для Кузмина если не невозможным, то, во всяком случае, ненужным. Вот лишь несколько образцов, интересных не только своим настроением, но и тем, что являются своего рода школой прозаического слога, который станет главенствующим в прозе Кузмина значительно позднее.