Дневниковые записи за это время показывают, что Кузмин существовал в атмосфере постоянной приподнятости, эмоционального подъема, который не прерывался даже такими трагическими событиями, как смерть Анненского. Однако стоит, очевидно, отметить, что конец 1909-го и начало 1910 года приносят очень мало стихов: летом 1909 года пишется цикл «Трое», а следующий большой цикл — «Осенний май» — создается только летом 1910 года. Отчасти, конечно, это время было посвящено работе над уже упоминавшейся поэмой «Новый Ролла», но по большей части Кузмин был занят прозой, пьесами и переводами.
В 1909 году он пишет повесть «Путешествие сера Джона Фирфакса…» (любопытно, что ее герой вскоре попадает как реальный человек в стихотворение Георгия Иванова «Визжат гудки, несется ругань с барок…»), в 1910-м — рассказы «Ксанф и Калла», «Охотничий завтрак», «Высокое искусство», «Опасный страж», «Нечаянный провиант», пьесы «Исправленный чудак», «Голландка Лиза», «Принц с мызы», переводит поэму Боккаччо «Фьяметта», либретто оперы Рихарда Штрауса «Электра», пишет довольно много музыки. Очевидно, на какое-то время театр вообще занимает первенствующее место в его художественной работе.
Осенью 1909 года, среди прочих событий, состоялось знакомство Кузмина с уже известным художником Александром Головиным. Маковский попросил его написать групповой портрет ведущих авторов «Аполлона», среди которых почетное место отводилось и Кузмину. Сеансы должны были проходить в студии Головина в Мариинском театре, но за время первого успели лишь обсудить технические детали, а на втором произошла ссора Волошина с Гумилевым, завершившаяся вызовом на дуэль, после чего о групповом портрете уже не могло быть и речи, тем более что вскоре умер Анненский. Но внешность Кузмина произвела на Головина впечатление, и он предложил написать его портрет, что и было сделано[392]. Этот портрет, хранящийся ныне в Третьяковской галерее, наряду с более ранним портретом работы К. А. Сомова относится к числу наиболее удачных изображений Кузмина, точно фиксируя то, что было отмечено Головиным в словесном описании: «У Кузмина своеобразная, нерусская внешность <…> позднее его внешность изменилась, он стал брить усы и бороду, отчего, может быть, его наружность стала еще более характерной и выразительной»[393].
Дружба с Головиным завязалась совершенно естественно: Кузмина связывал с ним обоюдный интерес к культуре XVIII века и особенно к театру. Долгие сеансы позирования усилили симпатию, зародившуюся с первого взгляда и сохранившуюся впоследствии на всю жизнь. Дружба с Головиным вовлекла Кузмина во многие совместные предприятия, сильно облегчившиеся мощным влиянием, которым Головин пользовался в Императорских театрах. Впервые Кузмин сотрудничал с Александринским театром в мейерхольдовской постановке пьесы Эрнста Хардта «Шут Тантрис», для которой писал музыку и совместно с Вяч. Ивановым редактировал перевод П. Потемкина (премьера состоялась 9 марта 1910 года), а в Мариинском — в мейерхольдовской же постановке «Электры» Р. Штрауса.
Но сотрудничество с Императорскими театрами было лишь одной стороной театральных увлечений Кузмина.
В конце января 1910 года Андрей Белый приехал в Петербург и провел несколько месяцев на «Башне». Находясь в редком для него хорошем настроении (причиной которого был сильный подъем любви к Асе Тургеневой), он был готов полностью подчиниться расслабляющей, хотя и деловой жизни этого обиталища. Здесь он снова встретился с Кузминым и возобновил дружеские отношения с ним. Особенно Белый любил импровизированные концерты, когда ночью или, скорее, уже ранним утром Кузмин садился к роялю и пел свои песенки. Белый восхищался ими и заказывал свои любимые[394]. Эти концерты, временами затягивавшиеся до самого утра, нередко кончались ранним завтраком, после которого обитатели «Башни» разбредались по своим комнатам. Около часу дня они снова собирались у письменного стола, где Белый опять видел Кузмина в русской рубашке, работающего над какой-нибудь рукописью (его способность работать когда и где угодно была легендарной). Эта обстановка воспроизведена в экспромте Белого, записанном в альбом В. К. Шварсалон:
О том, как буду я с тоскою
Дни в Петербурге вспоминать,
Позвольте робкою рукою
В альбоме Вашем начертать.
(О Петербург! О Всадник Медный!
Кузмин! О, песни Кузмина!
Г***, аполлоновец победный!)
………………………………
Мы — в облаке… И все в нем тонет —
Гравюры, стены, стол, часы;
А ветер с горизонта гонит
Разлив весенней бирюзы;
И Вячеслав уже в дремоте
Меланхолически вздохнет:
«Михаил Алексеич, спойте!..»
Рояль раскрыт: Кузмин поет.
Проходит ночь… И день встает…
[395] И далее в том же экспромте находим строчки:
Ковер — уж не ковер, а луг —
Цветут цветы, сверкают долы.
Видимо, это относится к готовившейся театральной постановке, где брошенный на пол зеленый ковер должен был символизировать, что действие происходит на природе.
Театр всегда был объектом пристального интереса для Иванова и его друзей. Нередко в этих дискуссиях участвовал и В. Э. Мейерхольд, который стал режиссером наиболее знаменитой в истории русской культуры любительской постановки — пьесы Кальдерона «Поклонение кресту» в переводе К. Д. Бальмонта, состоявшейся в Башенном театре, то есть просто в квартире Иванова, 19 апреля 1910 года. В согласии с привычками обитателей «Башни» представление началось в четверть двенадцатого вечера. Гости, допускавшиеся лишь по специальным приглашениям, входили в квартиру и видели в самой большой ее комнате маленькую сцену с черно-зеленым задником, напоминающим большой ковер, украшенный яркими желтыми и красными цветами. Красочные декорации и костюмы были сделаны Судейкиным — точнее, импровизированы из тканей, оставшихся в квартире после смерти Зиновьевой-Аннибал, очень любившей разнообразные красивые материи. Декорации были скудно освещены, а публика сидела или стояла буквально в центре развивающегося действия. Все режиссерские эффекты были направлены на то, чтобы усилить впечатление театральности, даже искусственности постановки, тем самым воспроизводя наивность испанского театра XVI–XVII веков[396]. В намерения Мейерхольда входило сломать то, что он считал искусственными барьерами между публикой и актерами, постановка соответствовала формировавшейся у него концепции «театра-балагана»[397]. Занавес раздвигался двумя мальчиками, переодетыми в арапчат, декорации обозначались только несколькими красочными мазками. Немногие предметы реквизита вносились и уносились актерами, иногда прямо через публику[398]. Кузмин играл в спектакле: в одной из сцен — старика, в другой — молодого человека.
После этой постановки Мейерхольд уехал за границу (перед этим он сыграл роль слуги в комическом балете Кузмина «Выбор невесты»), где получил шуточное послание, в котором две строфы написал Кузмин:
Будь ты дальше, будь ты ближе,
Всем нам близок, милый друг.
Знаем, знаем: ты в Париже
И не явишься к нам вдруг.
Но тоскует рой комедий:
«Где твой бдительный надзор,
Всех веселых интермедий
Арагонский Рехидор?»
Принялися мы за чтенье
Сервантеса в этот раз.
Все манит воображенье…
Да, «театр чудес» у нас.
Что порой и не удастся,
Умственный дополнит взор;
Мыслью мощною задастся
Наш великий Рехидор…