Литмир - Электронная Библиотека
Пускай нас связывал издавна
Веселый и печальный рок,
Но для меня цветете равно
Вы каждый час и каждый срок.

Отчасти именно такие поступки Кузмина, когда он выглядел совершенно не тронутым событиями, которые с точки зрения других должны были сильнейшим образом на него воздействовать, способствовали его репутации человека, стоящего «по ту сторону добра и зла», для которого все переживания существуют только до тех пор, пока он живет с ними, но малейшее отчуждение, по мнению многих, делало его совершенно бесчувственным и тем самым преступающим законы морального долга. Особенно категорична была Ахматова: «Мне не очень хочется говорить об этом, но для тех, кто знает всю историю 1913 г., — это не тайна. Скажу только, что он, вероятно, родился в рубашке, он один из тех, кому все можно. Я сейчас не буду перечислять, что было можно ему, но если бы я это сделала, у современного читателя волосы бы стали дыбом»[275].

Нам, для которых Кузмин — фигура чисто историческая, невозможно судить о справедливости подобных суждений с полной основательностью. Однако позволительно предположить, что за ними кроются определенные преувеличения, основанные иногда на непонимании истинной психологии Кузмина и побудительных причин, заставлявших его поступать именно так, а не иначе, а иногда — на тех образах самого себя, которые Кузмин создавал для посторонних. Забегая несколько вперед скажем, что как раз отношения Кузмина и Всеволода Князева, которые более всего имеет в виду Ахматова, были с самого начала глубоко внутренне конфликтными, и даже не столько по вине Кузмина, сколько по вине Князева. Если для Ахматовой поведение Кузмина в этой ситуации было определенно «дьявольским», то для самого Кузмина дьяволом-искусителем почти всегда представлялся Князев. И прославленное безразличие Кузмина к самоубийству Князева было вызвано, во-первых, полным разрывом отношений, наступившим за полгода до самоубийства, а во-вторых — маской, надевавшейся перед другими людьми. Подтверждением последнего служит отрывок из воспоминаний малоизвестного литератора Федора Иванова: «Читал Кузмин однажды мне свой дневник. Странный. В нем как-то совсем не было людей. А если и сказано, то как-то походя, равнодушно. О любимом некогда человеке:

— Сегодня хоронили N.

Буквально три слова. И как ни в чем не бывало — о том, что Т. К. написала роман и он не так уж плох, как это можно было ожидать»[276].

Однако внимательное чтение дневника Кузмина показывает, что такое совмещение событий принадлежит не реальному дневнику, а чтению именно для этого человека, так как записи о похоронах Князева и о романе Т. Краснопольской относятся не только к разным дням, но и к разным годам. Именно поэтому к свидетельствам современников о поразительном и принципиальном имморализме Кузмина мы должны относиться с осторожностью и по крайней мере отложить решительные суждения до тех пор, пока не будут опубликованы полностью его дневники и переписка.

Во всяком случае, мы уже и сейчас определенно можем сказать, что степень влюбленности, даже самая сильная, не лишала Кузмина пристальной и нередко иронической наблюдательности, которая могла навлечь на него всякого рода личные неприятности. Одна из таких неприятностей была связана с эпизодом, попавшим в повесть «Картонный домик»: «В глубине длинного зала, украшенного камелиями в кадушках, серо-зелеными полотнами и голубыми фонарями, на ложе, приготовленном будто для Венеры или царицы Клеопатры, полулежал седой человек, медлительным старческим голосом, как архимандрит в великий четверг, возглашая:

„Любезная царица наша Алькеста, мольбы бессонных ночей твоих услышаны богами, вернется цветущее радостное здоровье супруга твоего, царя Адмета“.

— Зачем Вы устроили ему такое поэтическое ложе?

„Я же не знал, какого он вида и возраста“.

Сдержанный смех, шепот раздавались от двери, где толпились актрисы, не хотевшие надолго засаживаться вперед к почетным гостям.

Повернув свое бледное, с лоснящимся, как у покойника, лбом лицо на минуту к шепчущимся, перевернув шумно и неспешно страницу, сидящий на ложе снова начал».

Для очевидцев петербургской художественной жизни в этом описании очень просто было узнать Федора Сологуба, читающего свою трагедию «Дар мудрых пчел» на третьем собрании в театре Коммиссаржевской. Прочитав повесть Кузмина, разгневанный Сологуб писал издателю альманаха Г. И. Чулкову: «По поводу альманаха: очень жаль, что Кузмин так на меня сердится: я, право, не виноват в этих делах, и даже не подозревал, что моя трагедия может в чем-нибудь помешать его пьесам. Я и писал ее вовсе не для сцены и никому ее не предлагал, Вс. Эм. Мейерхольд сам ее у меня спросил. Не правда ли, как это неумно свирепеть на меня за то, что я, во-первых, написал драму, во-вторых, читал ее долго, мешая Кузмину исполнять его Куранты»[277].

Своим негодованием Сологуб поделился не только с третьими лицами, но и с самим Кузминым, послав ему едва ли не картель: «В Вашем „Картонном домике“ есть несколько презрительных слов и обо мне — точнее о моей наружности и моих манерах, которые Вам не нравятся. Художественной надобности в этих строчках нет, а есть только глумление. Эти строчки я считаю враждебным по отношению ко мне поступком, мною не вызванным, ни в каком отношении не нужным и, смею думать, случайным. Я слышал, что эта повесть печатается отдельным изданием. Повторение в ней этих строк я сочту за повторение враждебного по отношению ко мне поступка».

Очевидно, на следующий день Кузмин с Ауслендером нанесли Сологубу визит, но не застали его, и еще через день Сологуб написал второе письмо: «Мое заявление содержит в себе только то, что ограничено точным смыслом заключающихся в нем слов. Если бы мы не были знакомы лично, то никакой способ изобразить меня с Вашей стороны не послужил бы для меня поводом к каким бы то ни было заявлениям. Но отношения личного знакомства дают каждому право обвести себя чертою, переход за которую нежелателен»[278]. Кузмин отвечал «как следует» (Дневник. 4 сентября 1907 года): «В первый раз слышу, чтобы медлительный голос, известная манера читать, внешность немолодого человека, блестящий лоб — были оскорбительны, хотя бы для женщины, ищущей поклонения. Отрывочные слова, читаемые Вами, далекие от совершенства Вашего слога, также не несут в себе никаких элементов пародии. Единственная позволенная мною себе насмешка заключается в выставлении на вид несоответствия обстановки данного вечера с внешностью читающего и смешливости некот<орой> части аудитории, но это относится всецело к малой догадливости устроителя данного вечера, а отнюдь не к Вам.

Если же кто-либо и усмотрел здесь „глумление“, то оно падало бы всецело на меня, а отнюдь не на Вашу всеми уважаемую личность.

Я рад сделать все, чтобы изгладить то, хотя бы и несправедливое, но неприятное впечатление, которое Вы вынесли из моей повести, но представьте, если бы выведенные там персонажи: Судейкин, Феофилактов, Сомов, Нувель, Коммиссаржевская, Вяч. Ив., Ауслендер, Иванова, Глебова — потребовали того же — возможно, что „Картонный домик“ превратился бы в „Каменный мост“ или не знаю во что. Персонажам это все равно, но мне-то далеко не все равно. М<ожет> б<ыть>, лучше было бы совсем не писать этой нескромной повести, но это вопрос совсем другой — о праве романов вроде „Il fuoco“ и мн. др.»[279]. Со временем отношения двух писателей наладились и стали почти безоблачными.

Вспыхнувшая любовь не мешала все более и более расширявшимся планам Кузмина. 10 ноября 1906 года театр на Офицерской открылся представлением «Гедды Габлер» в оформлении Сапунова и с костюмами В. Д. Милиоти. Премьера была встречена бурными восторгами «левых» и решительно осуждена большинством театральных критиков[280]. Но, несомненно, главным успехом (с оттенком скандальности) была постановка блоковского «Балаганчика», ставшая одним из главных событий в истории русского театра XX века.

вернуться

275

Тименчик Р. Д. Неопубликованные прозаические заметки Анны Ахматовой // Известия Академии наук СССР. Серия литературы и языка. 1984. Т. 43. № 1. С. 71. Более подробно об отношении Ахматовой к личности и творчеству Кузмина см.: Тименчик Р. Д., Топоров В. Н., Цивьян Т. В. Ахматова и Кузмин.

вернуться

276

Иванов Ф. Старому Петербургу (Что вспомнилось) // Жизнь (Берлин). 1920. № 9. С. 16. В научный оборот эти воспоминания были введены Р. Д. Тименчиком в статье «Рижский эпизод в „Поэме без героя“» (Даугава. 1984. № 2).

вернуться

277

Чулков Г. И. Годы странствий. С. 163.

вернуться

278

Cheron G. F. Sologub and M. Kuzmin: Two Letters // Wiener slawistischer Almanach. Wien, 1982. Bd. 9. S. 374.

вернуться

279

Кузмин-2006. С. 9. «Il fuoco» — «Пламя» (роман Г. Д’Аннунцио, 1900).

вернуться

280

См. описание спектакля: Мейерхольд В. Э. О театре. СПб., 1913. С. 187–190 (перепечатано: Мейерхольд В. Э. Статьи, письма, речи, беседы. М., 1968. T. I. С. 239–247); Рудницкий К. Режиссер Мейерхольд. М., 1969. С. 87–95. О важной для Кузмина художественной стороне спектакля см.: Алпатов М. В., Гунст Е. A. H. Н. Сапунов. М., 1965. С. 20–24; Коган Д. Николай Николаевич Сапунов. М., 1998. С. 46–52.

44
{"b":"178155","o":1}