Он подошел к парадной двери и вошел в маленькую гостиную. Неуверенность в себе теперь наполняла его душу горечью. Он увидел ее сквозь проем кухонной двери — она возилась с кастрюлями. Она оглянулась на него и сказала:
— Иди выпей молока.
Молоко! Когда его отец и брат стоят сейчас в синагоге и молятся Богу, повторяя молитвы запекшимися губами, посиневшими от голода! Он ничего ей не ответил. Он не мог даже заставить себя пройти в кухню, в это благословенное место, где он всегда любил сидеть, наблюдая затем, как она готовит, и рассказывая ей про все замечательные вещи, которые он видел вокруг. Он забрался на стул у стола в гостиной, где никогда раньше не сидел один.
Через несколько секунд молчания она обернулась и увидела, где он сидит. У нее взлетели вверх брови, словно она обнаружила, что он висит на потолке.
— Что ты там делаешь? — спросила она.
Как будто она сама не знает! Он печально опустил взгляд на столешницу. А она уже вышла из кухни и встала в нескольких шагах от него, заинтригованная таким его поведением. Он на нее не смотрел, но видел ее, и сейчас снова, словно впервые, припомнил, что в последнее время у нее очень странный вид и лицо какое-то опухшее. Да и ходила она теперь иначе, так, как будто все время движется в гуще медленно перемещающейся толпы людей.
Она продолжала смотреть на него сверху вниз, не произнося ни слова. Ее брови сошлись на переносице, образовав морщинку, и он вдруг вспомнил, что он — единственный во всей их семье, включая даже его двоюродных братьев и сестер, у кого уши здорово торчат в стороны. «Прижми уши, Мартин, мы въезжаем в тоннель! — Его дядья всегда улыбались, глядя на него. — Откуда он такой взялся? В кого это он такой уродился?» Он не был похож ни на кого из родных, вспомнилось ему сейчас, когда он сидел, а мать стояла перед ним. И у него возникло внезапное ощущение, что их разделяет огромное пространство, сквозь которое они все это время смотрят друг на друга, а он не помнил, чтобы раньше так было.
— Ты не заболел? — наконец спросила она, кладя ему на лоб ладонь.
Он отбросил ее руку, чуть задев при этом пальцем ее живот. И пальцу тут же стало жарко, а в желудке возникло чувство страха, словно его туда ударили острым осколком стекла. Она прикрыла рукой живот, неслышно охнув, — словно где-то в его глубине у нее что-то сжалось, — и он почти услышал это, а она уже повернулась и пошла обратно в кухню. Он воспользовался этим и посмотрел ей в лицо. Оно было словно заперто на замок, погружено в молчание, и в этом полном молчании она вернулась к плите. В последнее время она совсем на него не кричала, вдруг понял он, и теперь перестала при нем одеваться, если он случайно оказывался в это время в спальне, а уходила в чулан и Разговаривала с ним чрез полуприкрытую дверь. Он понимал, что ему не полагается это замечать, как не обращают на это внимания Бен и папа. А теперь он еще понял, что не должен замечать, что она больше не кричит на него, и он сполз со стула, не зная, куда теперь отправиться, а от осознания новой тайны у него будто морозом стянуло всю кожу.
— Ты почему в шорты не переоденешься? — спросила она из кухни.
У него в животе возник спазм, даже рыдание. Еще и шорты! Когда Бену с папой приходится по миллиону раз за день вставать и садиться в синагоге, да еще в шерстяных костюмах! Если б это было в ее силах, она бы разрешила всем делать все, что им угодно, — и этой длинной бороде болтаться в воде, и океану бушевать и реветь. Ему очень захотелось сказать ей, чтоб она пошла и велела папе и Бену переодеться в шорты.
— Давай переоденься, милый, — продолжала она. — Шорты у тебя в верхнем ящике комода.
Стул, на котором он сидел, отлетел в сторону, со скрипом скользнув ножкой по полу. Он понял, что пнул его, и оглянулся на дверь в кухню: да, она уже смотрела в его сторону, и лицо ее было испуганно-удивленным.
— Что это с тобой? — спросила она. Фальшивый тон ее вопроса повис в воздухе возле его лица, словно какое-то жужжащее насекомое.
Он с силой распахнул входную дверь, так широко, что пружина завизжала.
— Мартин, в чем дело?
Она прошла через гостиную быстрее, чем он ожидал, и он двинулся через веранду, желая убежать, но сохранить при этом достойный и гордый вид. Он ощущал некоторую радость от сознания своей правоты, от того, что заставил ее соблюдать Закон. Позади снова завизжала дверная пружина, а он уже гордо удалялся вниз по ступенькам, когда она вышла наружу и ухватила его за плечо:
— Мартин!
Ее голос звучал жалобой, но также и обвинением, он настиг его и внедрился в его самые молчаливые мысли, напрочь разбив его уверенность в собственной правоте. Он попытался вырваться, но она держала его за пиджак, и тот натянулся и съехал назад, так что пуговица застежки оказалась у него под подбородком.
— Мартин! — закричала она прямо ему в лицо.
Волна негодования поднялась у него внутри — чего это она так невежливо обращается с его костюмом, который он так аккуратно носит, и он ударил ее по руке, изо всех сил.
— Пусти! — крикнул он.
Его удар как бы развязал ей руки. Она шлепнула по его нахальной кисти, ухватила его за запястье и продолжала шлепать по ней, пока ему не стало больно. Он попытался убежать, оступился и шлепнулся на пол, ударившись задницей.
— Вот папа задаст тебе ремня! — закричала она. В глазах у нее стояли слезы.
Папа! Она расскажет все папе! Он пришел в такое бешенство, что ее лицо, казалось, отодвинулось куда-то на целую милю, и он увидел впереди себя широкую и ровную дорогу света. И с дрожащей челюстью, выкатив от ненависти глаза, он выкрикнул:
— Ты мне больше не нужна!
Ему показалось, глаза у нее страшно расширились, они расширялись все больше и больше, как всегда во время ссор. Он удивился: даже сейчас, как ему представлялось, он не сказал ей ничего дурного, одну только правду: он ей больше не нужен, стало быть, и она ему больше не нужна. Но вот она стоит перед ним, пораженная: рот раскрыт, рука прижата к щеке, смотрит на него сверху вниз с ужасом — он и не подозревал, что взгляд человека вообще способен выражать такой ужас. Он ничего не понимал: ужасной ведь может быть только ложь. Она отступила назад и продолжала смотреть на него как на нечто странное; потом отворила Дверь и ушла в дом.
Позади он слышал грохот моря, и этот звук знакомо бил ему в спину. Он встал, чувствуя себя странным образом опустошенным. Прислушался, но от нее не доносилось никаких звуков, она не плакала, этих звуков он не слышал. Он спустился с веранды и прошел несколько шагов по тротуару до места, где начинался песчаный пляж, поколебался немного, опасаясь испачкать ботинки, но все же пошел дальше на берег. Он знал — он очень плохой мальчик, но не понимал почему. Он подошел к самой воде, что ему строго запрещалось. Она, кажется, это видела.
Здесь можно было чувствовать себя наедине с самим собой. Сильный ветер наверняка отнесет ее голос в сторону, если она его позовет, к тому же, вспомнилось ему, она теперь уже не может быстро бегать. Точно так же, как она теперь перестала танцевать с ним вокруг стола и не разрешает больше запрыгивать по утрам к ней в постель, а если он подкрадывался к ней сзади и обхватывал руками, она тут же быстро выскальзывала из его объятий. И никто, кроме него, не замечал этих перемен, и в этом знании, как ему казалось, таилась некая опасность. Папа не знал, Бен тоже. Он шел по самому краю мокрого песка, и все его тело было как бы погружено в рев накатывающихся волн. Он прижал ладонью ухо к голове и мысленно загадал желание. Вот если б он был похож на отца и брата! Тогда бы он и не знал того, чего ему знать не полагается. И уши его тут совершенно ни при чем. Поскольку он выглядел иначе, чем они, он и видел другое, чего они не видели, и он обладал знанием вещей, которые хороший мальчик знать не может. Как, например, их не может знать тот дантист.
Дыхание теперь с трудом проходило сквозь горло, словно там было полно мелких камешков, а он все старался выбросить из головы воспоминания о том ужасном дне. Высокая волна внезапно лизнула его ботинок, и он отпрыгнул назад. Наклонился, пытаясь сосредоточиться на том, чтобы вытереть ботинок ладонью. И вдруг осознал, что уже коснулся этой злой воды. Он понюхал ладонь. Нет, ничем гнилым не пахнет. Или, может быть, это Бог сегодня сидит в воде, и ему нельзя входить к Нему, поэтому вода и не пахнет гнилью, даже если ему запрещено к ней прикасаться. Он отошел на несколько ярдов и сел на песок, и образ дантиста смешался с дрожью страха оттого, что он прикоснулся к воде, и он позволил себе испытать прилив какого-то пугающего удовольствия.