Милый папа, он был уверен, что статуя Венеры спит где-то здесь под землей века. Он даже предложил своему отцу вырвать виноградники и перекопать всю почву, чтобы добраться до нее. Можно себе представить энтузиазм моего дедули, который их растил!
Теперь, папа, ты сам спишь под виноградниками. А мы каждый год благоговейно возвращаемся на этот остров, который безжалостно давит Зона Урбанизации. Еще одна буква падает с таблички, еще перекладина отломана от ворот, еще черепица с крыши… виноградники дичают, трескаются вазы из Андуза (Андузские вазы - керамические сосуды, традиционно украшавшие дома и сады французской аристократии. Гончарное производство в Андузе, на юге Франции началось с 16 века и с тех пор пользовалось неизменной популярностью).
… Смотрите, этой зимой умер платан!
Но величественный изгиб аллеи все так же красив. Покинутые службы все еще стоят. И пусть конюшня дает приют лишь старому розовому коню арендатора! В мимолетное время сбора винограда под ее сводами еще слышится смех.
Октав и Игнасио шумно вылезли из машины. Фелиситэ - собака с фермы - уже шла к нам, тявкая от радости - с сосками висящими еще ниже, чем в прошлом году. Консепсьон открыла багажник. Я смотрела на дом. С закрытыми ставнями, запертой дверью, он казался сердитым.
Игнасио спросил меня:
- Началось?
- Что началось?
- Отпуск.
Ох! Это милое нетерпение ребенка!
- Смотри, - сказала я и достала из сумки огромный ключ с куском когда-то золоченой веревки, на которой держалась старая бирка «Фонкод» написанная папиной рукой. - Смотри, Игнасио, это ключ от отпуска!
Я толкнула дверь, царапнувшую плитки у входа, и проскользнула в дом.
Запах могилы, пыли и плесени охватил меня. Что-то шурша пролетело в густой тени, что-то пронеслось нам навстречу, к ужасу моему задев меня по ноге, пес, устремившийся было за мной, чихнул, а Игнасио закричал:
- Я боюсь!
- Вот я тебе… - сказала Консепсьон, уже разгрузившая всю машину.
То, что ждало нас в доме, было ужасно. Лорда Карнавона, вошедшего в усыпальницу Тутанхамона, несомненно, встретил больший порядок и большая чистота, чем нас в тот вечер 9 июля.
А ведь дом пустовал всего лишь с середины сентября и был закрыт со всей возможной заботой. Стулья были зачехлены, ковры свернуты, занавески сняты… Но дома, как нелюбиме женщины, мстят тем, кто их покидает. На бильярд пролился дождь, индийский ситец в столовой исчез под слоем зеленоватых грибов, на полке со скатертями поселился сурок, и при каждом нашем шаге хрустела штукатурка.
Больше всего меня огорчило падение дяди Сабина. Он порвал веревку, приковывавшую его к гвоздю и соскользнул на пол, разбив стекло и поранив губу. Бедный Сабин, никогда ему не везло! Это он во время второй империи хотел возродить бани Фонкода. Ему это чуть было не удалось, и на некоторое время реконструированные Бани обрели блеск эпохи Цезаря. К несчастью, дядя Сабин был красив, и злоупотребление этой красотой вызвало гибель и разорение моей семьи. Вполголоса говорилось, что после поездки в Марсель и “разнузданной свадьбы” он подхватил дурную болезнь. Довольно успокаивающее выражение, призванное доказать, что раз есть дурные болезни, то существуют и хорошие. Но болезнь дяди Сабина действительно была очень дурной. Трепонем скоро стало гораздо больше, чем берущих ванны. Общество Бань обанкротилось, и новые бани рухнули еще быстрее древних. От этой мечты нам осталась только бутылка (Поль разбил предпоследнюю, когда был маленьким) и две зеленых ванны, где сейчас цветет индийская гвоздика.
- Мадам Леблез сволочь, - сказала Консепсьон.
Мадам Леблез - это бедствие, гордо называющее себя уборщицей (ей, без сомнения, нет равных в героическом умении разводить грязь и умудряться получать за это деньги). Каждый год она клянется, что будет заглядывать “присмотреть время от времени”. В прошлом году она заставила нас разложить столовые приборы на скатерти в детской столовой (детская столовая - это место, где мы едим, когда нет важных гостей). Ну так вот, столовые приборы до сих пор там. Потускневшие, покрытые окисями и еще больше - пылью. Совершенно очевидно, что ноги ее не было в доме, несмотря на мои письма и денежный перевод.
- Хорошо! - сказала Консепсьон, и мы не произнесли больше ни слова, пока не привели все в порядок.
Игнасио плакал в саду и требовал свои игрушки. Лай Октава был слышен на километры вокруг. Мы превратились в муравьев. Мы поднимались по лестницам, мы спускались по лестницам, мы вытряхивали коврики, мы разворачивали матрацы, теряющие вату через старые раны, мы подметали, драили, носили кипы одеял… одеяла были влажными, и надо было развести огонь в большом кухонном очаге, чтобы развесить их сушиться.
- Вы больше не наймете эту сволочь? - спросила Консепсьон, когда мы все закончили.
Тяжело не нанять мадам Леблез. Во-первых, кроме нее никого нет, а во-вторых, нас не поймут. Она очень старая. Она всегда была такая, но нам это не поможет. И, несмотря на видимость, это моя семья была у нее в услужении, а не наоборот. Я всегда слышала: “Бедная мадам Леблез, нельзя так поступать с мадам Леблез, будь вежлива с мадам Леблез”… раздражает, правда?
Игнасио больше не плакал. Он нашел муравейник рядом с деревом Иисуса и лег посреди муравьев, которые уже начали привыкать к нему и карабкаться на него. Изредка лаял Октав. Он, должно быть, гонял зайцев. Он вернется ночью, с мордой, покрытой жирным черноземом… Консепсьон предложила мне сигарету, и мы уселись на ступеньках террасы, напротив зарослей. Любимая сторона Базиля, когда он приезжает делать наброски с дома. Солнце исчезало за зелеными дубами, ступенька, на которой я сидела, шаталась, как молочный зуб, квакала лягушка…
- Как хорошо!… сказала Консепсьон, вытягивая грязную, но идеально красивую ногу.
Этот галоп по подготовке к плаванию засыпанного песком корабля был прекрасен. И прекраснее всего было делать все это без мужчин! Я боялась, что они приедут слишком рано. Теперь они могут приезжать: дом проветрен, кровати застелены, стол накрыт, вино поставлено, и вода из источника - еще теплая - искрится в графине.
У меня болела спина, я зевала. Консепсьон грациозно встала, чтобы пойти выкупать и покормить своего сына. Я осталась, слав не подвижнее камня (он все время шатался) и на мгновение потревоженная природа снова почуствовала себя одинокой, как во все прошедшие вечера. И пока тень спускалась на землю, внутреннее свечение тихо поднималось из темноты. Далекий зов, плеск источника под порывом ветра, шуршание листвы, странный крик птицы, резкий рев самолета, который скоро приземлится во Фрежорге или в Гароне, глубокое естественное спокойствие пляжей и неожиданно - беспорядочное явление задыхающегося Октава, с облегчением нашедшего меня в конце своей гонки.
Почему их нет? Теперь ночь спустилась окончательно. Я резко поднялась. В доме было еще темнее. Я зажгла свет и не успела снова закрыть дверь, как мириады комаров радостно устремились в дом в погоне за свежей плотью.
- Вы не против, если я схожу на бал?
Вымытая, выскобленная, причесанная, надушенная, декольтированная, развевающаяся, с розой в волосах - короче, хоть картину пиши - Консепсьон склонялась над шаткими перилами второго этажа.
- На бал?!
Она неверно поняла мой тон, поэтому быстро спустилась и заверила меня в том, что, если я еще нуждаюсь в ней, мне надо только сказать. Но вырвавшийся у меня крик был криком чистого восхищения, которое еще увеличилось, когда она на моих глазах поменяла колесо у мопеда и с грохотом укатила по платановой аллее.
Игнасио спал. Октав пожирал паштет, заботливо приготовленный Консепсьон. Потом он оросил двадцать квадратных метров пола, пока пил из своей миски, вздохнул и свернулся у очага, чьи умирающие угли сушили наши одеяла.
Мне стало страшно. Я смотрела на стол с четырьмя тарелками. Мужчины должны были быть здесь уже давно. Боже мой, почему их нет? Что произошло? Счастье - хрупкая штука. Нечто безграничное, что судьба обводит вдруг черной полосой. Мне было очень страшно… так страшно, что я не понимаю, как умудрилась заснуть.