Дрозд никогда не пытался обмануть бабу. За многие годы она научилась доверять ему больше других и иногда открывала кредит, которым шнырь старался не злоупотреблять.
От Оглобли никогда не выносили побитых или зарезанных воров. Все покидали притон на своих ногах. Не то, что у других проституток. Там случались драки с поножовщиной.
Шнырь, набив карманы пакетами и свертками, заколотился в знакомую дверь. Когда он был здесь в последний раз? Пожалуй, месяц прошел.
Услышав знакомое шарканье, Дрозд откашлялся, червяком изогнулся для приветствия.
Едва в проеме увидел измятую личность старой знакомой, сказал, осклабившись:
— Наше — вашим…
Тоська сграбастала его одной рукой из-за двери. Втащив из коридора за шиворот, спешно захлопнула дверь.
— Ты чего? — опешил Дрозд.
— Лягавые вчера нарисовались ко мне. Ночью. Со шмоном. Все на уши поставили. Минетчицей обзывали. Фартовых искали. Их у меня уже с полгода не было. Молодые всех отбили. Без куска порой сижу. А чем я других хуже?…
— Зачем фартовые понадобились мусорам? — перебил шнырь.
— Мне почем знать. Тебе виднее.
— Что ты им натрехала?
— Ничего. Голосила, как сдуру. Зачем, мол, старуху обижаете? С прошлым завязала. К смерти готовлюсь. Они на слово не поверили. Ну а уходя извинялись. Ты-то хоть никого на хвосте не приволок? Никто не засек во дворе, когда ты сюда шел? — выглянула Тоська в мутное окно.
— Никого не было! — дернулся к двери Дрозд.
— Куда? В случае чего в окно и на огород выскочишь. Там — прямиком на базар. Все от меня так линяли. Никого не накрыли. И ты не трепыхайся. Не впервой тут.
Дрозд выставил на стол угощенье. Разворачивая один сверток за другим, нарезал колбасу и селедку, корейскую капусту чимчу, разделывал крабьи ноги. Кетовую икру выложить из банки было некуда.
Из посуды у Тоськи были лишь стаканы. Не утруждала себя баба лишними хлопотами. И, залив в горло стакан водки, тут же отправила туда кусок колбасы величиной с кулак, подпихнув его нечищеной жирнющей селедкой.
— Ешь, Тоська, тварь патлатая. Ты голодная, как собака. А и я не счастливей тебя. Пей, покуда живы! — налил шнырь бабе еще полстакана.
— А любовь когда? Иль погодишь малость? — пропихивала Оглобля остаток колбасы.
— Имеем время, — успокоил Дрозд.
Наевшись, Тоська подобрела, даже улыбаться начала лениво, захмелев.
Дрозд смотрел на эту улыбку завороженно. Когда-то Тоська была неотразимой. Ее продажная улыбка снилась фартовым на холодных нарах и шконках Колымы. В ее честь слагались трогательные песни в бараках. Их подхватывал прокравшийся колымский ветер и, подвывая зэкам на все голоса, разносил песни по зонам. Но ни одна из них не ворвалась сюда, не прозвучала.
А все потому, что многие любили ее одну. Она любила всех сразу. Подруга удач и застолья, Тоська никого не оплакивала, никого не пожалела; ни один из- поклонников не застрял в ее душе и памяти. А сердце проститутке иметь не полагалось. Ни к чему оно ей было.
Оглобля вскоре совсем разомлела, видно, и впрямь, давно не пила. Дрозда, как, впрочем, и других, Тоська никогда не стеснялась. Она расстегнула кофту, сдавившую грудь, и запела гнусаво:
Не люби вора, вор попадется,
а передачку носить не понравится.
А я любила вора и любить буду,
Я носила передачу и носить буду.
Потом, обхватив шныря рукой за шею, повалила привычно на обшарпанный, замызганный диван. Дрозд млел от счастья. Купленного, короткого, как миг.
— Тоська, лярва, змея ползучая, ведь умеешь радовать, но почему без сердца? — вопил шнырь.
Оглобля вскоре оставила Дрозда в покое. Отпила портвейн из горла, сказала шнырю, уже посуровев:
— Гони башли и хиляй. Да кентам скажи, что мусора по ним, видать, шибко соскучились.
— Глаза б мои их век не видели, — сплюнул Дрозд.
— Пахану передай: коль без подогрева держать меня будет, долго не выдержу, — сказала Тоська.
— Это как понять?
— То не для твоей тыквы. Он поймет.
А в это время к Дяде пришли двое законников, хозяева самых больших и отчаянных «малин».
Пахан подсел к столу:
— Навар поделили честно?
— Как мама родная, — рассмеялся фартовый, которого все «малины» знали по кличке Рябой. Второй, с кличкой Кабан, лишь молча кивнул громадной черной головой.
— Лягавые нас по городу шарят. А потому не надо давать им- опомниться, завтра ночью берем универмаг. Центральный. Там на втором этаже ювелирный отдел есть.
— Его же после сегодняшней ночи на особую охрану возьмут. Засыплемся. Зачем рисковать? Надо дать лягавым успокоиться. А уж потом точку брать, — не согласился Кабан.
— Пустое лепишь. Пару дел провернуть успеем, — настаивал Дядя.
— Универмаг на самом пупке. Как к нему подвалить? Каждый угол виден, — перечил неуверенно Рябой.
— Вякаешь, как шнырь. Кто ж для нас входные отопрет? С крыши его брать надо. А на нее с соседнего жилого дома выйдем. Там уже по водосточной трубе и — в окно, — говорил Дядя.
— По трубе застукают. А вот если на чердак попасть — прямой понт. Там в подсобку залезть можно. Она проветривается через люк, который на чердак выходит, — предложил Кабан.
— Лафа! Пусть будет по-твоему, — согласился Дядя и спросил:
— А этот люк живой, не законопатили его хмыри?
— Завтра проверим. У меня там кент. Сантехником приклеился.
— Фартовый? — насторожился Дядя.
— Карманник. Надежный.
— Кого в дело с собой возьмешь? — полюбопытствовал Рябой.
— Вас двоих мне хватит. В случае, если на крыше нас накроют, чтоб было кому «рыжуху» кинуть, найдете пару кентов пошустрее.
— Типун тебе на язык, — сплюнул Кабан и отвернулся от пахана.
— Я с собой двоих мокрушников возьму. Чтоб низ держать, — пообещал Рябой.
— Значит, завтра, в семь — у меня. Кстати, кентов от Шанхая подальше держите, там мусора шмонают. Клевых баб наших. Шнырь о том ботал. Оглоблю трясли. К пей никто не наведывается, а и то не минули. Остальных — тем более.
— Моим не до баб. Перекирялись вдрызг. Навар обмывали. Общак сразу пополнился. На радостях обо всем запамятовали, — рассмеялся Рябой.
— А мои на Шанхае не засветятся. Они там не пасутся, — скривился Кабан.
Рябой поторопился уйти. Как объяснил, чтобы мокрушники, которые завтра понадобятся в деле, не успели набраться до свинячьего визга.
У фартовых города был свой закон — на любое дело ходить только трезвым, как стеклышко.
А потому Рябой сразу направился к своим на хазу. «Малина» жила в старом доме, в районе железнодорожного вокзала.
В прокопченных домах и бараках кишел здесь всякий люд.
От фарцовщиков, домушников, майданщиков и проституток, до последней бандерши — все ютились здесь, вперемешку с бледными худыми детьми стрелочников, проводников и машинистов.
Уж чего только не навидались эти дети за свои короткие жизни! Их невозможно было ничем удивить и развратить сильнее того, что впитали они с самим воздухом улиц, домов, подворотен.
Они знали, как и откуда берется жизнь, сколько стоит короткая вспышка страсти.
Здесь даже старухи проскакивали в подворотни бегом, без оглядок по сторонам, да и то среди белого дня. Любопытство иль промедление могли обойтись дорого.
Здесь были свои притоны, куда ныряли фартовые и горожане. Такса была одинакова для всех.
Помалкивали местные жители, и даже старухи не рисковали поднимать шум, зная, как могут поступить с ними те, на кого они осмелятся открыть рот. Помнили об одном такое случае.
Раскричалась баба на соседку-бандершу, державшую притон. Пригрозила ей милицией. А вечером пошла за хлебом в магазин, ее и схватили в подворотне трое молодцов. Изнасиловали по очереди, юбку на макушке завязали и так на улицу вытолкали…
Рябой знал этот район, как свои пять пальцев. Знал, где кто живет, чем дышит. Здесь «малина» вжилась крепко. Фартовых поймать в этом районе было практически невозможно. Они, как рыба в мутной воде, ускользали из рук милиции.