Антонина долго не верила в это чудо.
Она тут же повесила иконы в зале. И все радовалась, оглядывала новое жилье, благодарила Бога за нежданный подарок.
Да и то сказать не лишне, в землянке, как раз на Крещенье, заболела она. Прохватило бабу морозом. И свалилась она на полати. Озноб сменялся жаром. Баба пыталась себя пересилить, но не смогла. Слегла надолго.
А тут пурга поднялась. Засыпала, спеленала землянку снегом намертво. Не войти, не выйти из нее.
Дети мать облепили со всех сторон. Тормошат, есть просят. А она мечется в жару, бредит. Ребятня — в слезы… Да и попробуй— три дня не евши, в продрогшей землянке выдержать.
Мать пить просит. А вода в ведрах до самого дна промерзла. Ни полена дров. Наружу не выйти… Один за другим простыли трое старших. Плач в землянке стал громче. Да кто его слышал, кроме пурги, отпевающей живых и мертвых одним воем.
Шаман, проходивший мимо, приметил нетронутый снег, землянку, превратившуюся в сугроб. И крикнув мужиков, откопали вход.
Младшие дети от страха и холода влезли под матрацы. Все в одеяла укутались. Трое старших и Антонина лежали без сознания. Ссыльным показалось, что замерзли они насмерть. Да и недалеко от этого было.
Когда же усольцы затопили печь, принесли воды и хлеба, горячую уху, Шаман привел в сознание детей и Антонину. Та, открыв глаза, не сразу поняла, где находится и что с нею.
Мужики натаскали дров. Целый угол. Шаман, заглянув всюду, понял, что нет у бабы запаса продуктов, ничего не носила она домой из кухни. Не брала про запас, на всякий случай. И сказал о том всему селу:
— Честняга баба! Таких нынче нет! Даже ради детей в соблазн не впала. Не взяла харчей в дом. Не согрешила. Таким помогать сам Бог велит…
Вместе с Дуняшкой обогрел, отмыл, накормил детвору, клацавшую зубами от застрявшего холода до глубокой ночи. Антонину лишь через неделю на ноги поднял. Заставил жить.
Баба с того дня не снимала с плеч рыжую телогрейку Гусева. И лишь, войдя в дом, впервые за все время, прожитое в Усолье, робко улыбнулась, не веря в счастье.
На кухне она работала с пяти утра и до глубокой ночи. Дети, как и другие, помогали ей. Чистили рыбу, картошку. Носили с моря морскую капусту, крабов. И никогда не просили у матери есть, пока не пообедают взрослые.
Антонина трудно сходилась с людьми. Не умела и не любила общаться даже со старухами, помогавшими на кухне. Она одна могла, не обронив ни слова, начать и закончить день.
Впервые в поселок баба решилась поехать, когда собрала немного денег, чтобы купить детворе одежонку и обувь. Но и тут не повезло. Отказалась обслужить ее продавец, и женщина вышла из магазина, глотая слезы.
Слышавшие брань продавца, поселковые алкаши, столпившиеся на крыльце, хотели по привычке осмеять бабу. Да языки не повернулись. Увидели глаза той. Лицо — темнее погоста.
Отвернулись иные. Жутко стало. Не по себе. У бабы лицо, словно у самой смерти отнятое. И тогда один из поселковых сантехников спросил:
— Чего ты в магазине купить хотела?
— Одежу ребятам. Восьмеро у меня. Голь-голью. Болеют часто, — разомкнула почерневшие губы и пошла к берегу.
— Да погоди ты. Воротись, слышь! — нагнал сантехник. И спросил:
— Мужик-то у тебя имеется?
— Нету, — выдохнула со стоном.
— И вовсе бедолага. А ну, погоди, посиди тут малость, — вернулся к мужикам. О чем они говорили, Антонина не слышала. Когда оглянулась, около магазина один дедок топтался. Другие словно растаяли. Баба шагнула к лодке, да старичок придержал:
— Погоди, малость. Наши мужики подсобить тебе хотят. Может оно и впрямь что-нибудь получится.
Вскоре к Антонине подошли женщины. В руках свертки, сетки, сумки.
— Не побрезгуй. Возьми это. Может, твоим детям еще сгодится…
А мужики в магазине материли продавца на чем свет стоит. Что она, зажравшаяся свинья, до сих пор не научилась отличать преступников от несчастных. Обзывали ее так зло и грязно, что Антонине жаль стало бабу.
Та пыталась отбрехиваться, но алкаши изматерили с ног до головы. Антонина еще долго слышала за спиной злую перебранку.
Когда дома развернула привезенное — дети что галчата налетели. Примеряли поношенные вещички, радуясь, что теперь им будет в чем наружу выйти — всем сразу. Не дожидаясь, пока старшие вернувшись с моря или кухни, дадут свои портки и рубахи, чтоб хоть немного побегать по берегу или возле дома.
Увидев детей Антонины приодетыми, услышав, что произошло с бабой в поселке, ссыльные даже не поверили, что на противоположном берегу кто-то поимел к усольцам сердце.
И только отец Харитон не сомневался, сказав свое:
— Не люди — Бог женщину увидел. Не дал в обиду и помог…
Это восприняли сразу.
Когда через месяц баба снова появилась в поселковом магазине, продавщица узнала ее. И, словно с цепи сорвалась, приметив, что некому сейчас за бабу вступиться. Наотрез отказалась продать даже конфет детям.
Антонина пошла к лодке не оглядываясь. Но внезапно до слуха донеслось:
— Женщина! Эй! Усольская! Подожди минутку! — Антонину нагоняла поселковая старуха.
— Что тебе надо в магазине, скажи, я куплю и отдам.
Антонина, неожиданно для себя, познакомилась с пекарихой Анной, прибавившей к покупкам несколько буханок горячего хлеба.
— Несчастная ты. И эта печать на лице у тебя стоит. В глазах. Такое лишь слепец бездушный не увидит, и не почувствует. А нормальный человек, коли совесть не проссал, не сможет обидеть, — сказал Гусев, услышав, откуда на кухне горячий хлеб взялся.
С бабой, словно сговорившись после этого случая, все Усолье делиться стало. Кто рыбу принесет копченую, другие — варенье, банку икры иль ведро картошки. Кто принес, кто оставил семье подкрепленье, подчас не знали. Да и зачем? Многие ссыльные жили общим столом, не жевали тайком по своим углам. Разве только детям позволялось поесть и после ужина. Им чаще взрослых хотелось есть.
Антонина, едва вернувшись с работы, принималась за стирку, уборку. Управившись, валилась в постель до зари. И чуть свет снова уходила из дома.
Видя, как выматывается она, старухи пожалели. Подменять начали, чтоб не заморило бабу до смерти горе и работа. Заметили, как в последнее время стало шатать бабу, часто начала кружиться голова и внезапная слабость подкашивала ноги. Да и как им было устоять? Ведь все последние годы жила баба, перебиваясь с хлеба на воду. А работы — невпроворот. За себя и за мужика в доме. Сама и шить, и мыть, и дрова рубить.
Не только в Усолье а и в своей деревне считали Тоньку невезучей с самого детства. Отец с матерью умерли от голода, когда девчонке три года было. В то лихолетье на Украине не одно село опустело. Голод косил семьями, целыми деревнями. Безысходный, жестокий, как кара.
Тоньку, едва живую, — приметили возле мертвой матери. Под холодным боком. Она уже не могла кричать. Сосала посинелые пальцы матери. Потом свои. До прозрачности. До того, что ногти перестали расти.
Дальние родственники взяли ее к себе на воспитание. И навсегда увезли девчонку в Белоруссию. Пусть не очень сытно, но картошка и хлеб всегда имелись в доме. И Тонька понемногу ожила. Но с тех пор еще долго прятала под подушку черствые корки хлеба, выброшенные свиньям. И грызла их ночами, стыдясь собственной ненасытности.
Едва окрепла — работала по хозяйству. В поле и в хлеву, в доме и на пасеке хорошей помощницей стала. И все же — дальняя родня — не своя семья.
Тоньку рано отдали замуж. За того, который по годам на целых пятнадцать лет был старше. А потому — приданого не спросил. Кто он, что за человек, родня не интересовалась. И хотя Тонька никому не была в обузу, решили, чтоб не засиделась в девках, выдать вовремя. Не то потом упрекать, осуждать начнут люди, что сломали судьбу родственнице, сделав из нее батрачку.
Муж ее прямо из-под венца привез в хату-завалюшку. Запущенную, грязную. И сказал:
— Приберись тут. А я скоро приду.
Тонька всю избенку отмыла, вычистила. Перестирала все, что было. А муж так и не пришел. Две ночи спала одна в чужой хате. И лишь на третий день заявился ее суженый, пьяный, грязный.