— Я только одного не понимаю, — вдруг ожил Роджер, и его затуманившиеся глаза внезапно вспыхнули. — Как вы можете терпеть эту музыку веры, когда вы даже себе не верите? Тоже мне священное блюдо — продается на вынос, черт подери!
— Как плошки с полуфабрикатом барбекю, — со смехом сказала Милли, уже выходя на крыльцо. — Пошли, дорогой. Все было замечательно, Роджер.
Она давно выдохлась, ноги у нее заплетались; не женщина, а почти бестелесное воплощение светскости.
— Вера приводит к замкнутости, — продолжал Роджер, не давая Джеку вставить слово. — Я больше уважал бы тебя, Джек, если бы ты, как Косматая Борода, перешел в русское православие. Любая музыка только притворяется музыкой. Все сущее есть музыка, следовательно, музыка не существует. Когда я затрахаю Клаудию до полусмерти…
Милли сморщилась, будто проглотила какую-то кислятину.
— Роджер, пожалуйста…
— Когда я вставляю мой хвостик-прохвостик в различные отверстия, какие только есть у моей юной прелестной жены, это, друзья, и есть музыка. — В этот поздний час голос Роджера особенно гулко разносился по респектабельной, погруженной в сон улице. — Даже речь про это — уже музыка. И сейчас я исполняю пьесу под названием Хлеб с молоком для чертова Бартока. Она длится без конца. Короче, пока я жив. Овации будут оглушительные. Замечательно, ребята, что вы приехали, только я валюсь с ног, очень уж долго вы у нас сидели. Привет.
Роджер поднял руку, словно полицейский-регулировщик. Вид у него был жуткий: ни дать ни взять призрак отца Гамлета в ярко-белом свете театрального прожектора или герой экспериментальной постановки моцартовского «Дон Жуана». Милли уже отступила к небольшой железной калитке. Джек двинулся было за женой, но вдруг почувствовал на предплечье чужую жесткую руку. В дюйме от его лица возникла физиономия Роджера — в свете уличного фонаря поблескивали зубы и налитые злобой глаза.
— А ведь когда-то ты подавал такие надежды, ублюдок несчастный. И все пустил по ветру.
Он обернулся к калитке; Милли рылась в сумочке в поисках ключей от машины. Казалось, Роджер вот-вот крикнет: «Ради чего?»
Раздираемый досадой и обидой, Джек молча вырвался из тисков своего бывшего учителя. Какой смысл отвечать пропойце? Тем более что тот почти спятил от собственной несостоятельности.
— Чудесно провели время, Роджер, — едва слышно проговорила Милли и потянула Джека за калитку. Воплощенное обаяние на автопилоте.
Когда они отъехали, Милли процедила:
— А завтра некоторым идти на работу. Не забыл еще?
— Старый пердун, — буркнул Джек, выжимая сцепление. — Уже даже не смешно.
— Что он такое сказал в самом конце? Когда схватил тебя за руку, а на меня глянул так, словно готов был убить.
— Спросил, нельзя ли ему оттянуться на твоих сиськах.
Проезжая мимо дома Гроув-Кэри, они увидели, что Роджер все еще стоит у калитки, словно высматривая их. Боковое стекло было опущено; Милли помахала ему пальчиками и ослепительно улыбнулась. Потом откинулась на спинку сиденья, закрыла глаза и проронила:
— Мало сказать пердун. Это не человек, а рвотное.
Глава пятая
Понедельник, позднее утро. За выходные в кронах некоторых деревьев появились проблески осенних тонов. А может быть, раньше Джек их просто не замечал. Забежал Говард выпить кофейку: он теперь подрабатывает в медицинском колледже Лондонского университета, расположенном в двух шагах от дома Миддлтонов.
Джек, естественно, упомянул в разговоре Роджера, и они обменялись мнениями об атональной музыке. Сначала, говоря о Шестом концерте Генделя, «Кончерто гроссо», Говард взял верх, точно подметив, что в фуге есть последовательность нот, в ту эпоху воспринимавшаяся как необычная, а на самом деле она выведена из обычного гармонического ряда. Джек не остался в долгу: Брамс и ему подобные поставили под удар всю тональную гармоническую систему задолго до появления Шёнберга, парировал он. На самом деле ему отчаянно хотелось поговорить о Яане и Кайе, но Говард, старый осел, уперся, и гнул свое, не давая возможности сменить тему. Джек умолчал о поразившем его упреке Роджера — слишком уж потрясли его слова бывшего учителя. А больше всего поразил взгляд Роджера, брошенный на Милли; этот взгляд задел его до глубины души..
Тут раздался телефонный звонок.
Он взял трубку и услышал голос матери. Хотя Мойна родилась в Ирландии (она уехала из Дублина в шестилетнем возрасте), манерой речи она напоминала Брюса Форсайта[82], только голос гораздо тише и по-женски мягче. Когда-то один школьный приятель Джека отметил эту ее особенность, и Джек порвал с ним навсегда.
Со времени их последнего разговора прошла неделя или около того. Джек всем сердцем сочувствовал ослепшей матери, но одновременно она его жутко раздражала: без конца на все натыкается, то и дело бьет посуду. Его музыка для нее непостижима, а ведь своими сочинениями он по-своему пытается помочь ей прозреть. Это дошло до него лишь недавно. Его родители продолжают жить в том же доме и в том же районе — отчасти по инерции, отчасти из практических соображений. Дом совершенно неприспособлен для слепого человека, но мать знает там каждый уголок, во всяком случае, на ощупь. Иногда, правда, вскрикивает: «Ради Бога, где тут дверь?»
Когда человек слепнет, его способность ориентироваться в пространстве отнюдь не развивается, скорее наоборот. Тем горше судьба несчастного.
Она опять обожгла руку о плиту. В остальном все по-прежнему. Джек пригласил родителей приехать к ним через три недели — остальные выходные уже заняты. Мать с отцом обожают, даже боготворят Милли за светскость и шик, а она из кожи вон лезет, чтобы доставить им удовольствие, будто они — объект благотворительной акции, вроде политических беженцев или чернокожих жертв пыток, голода и прочих бедствий. Джека это коробит. В то же время, глядя, как Милли обнимает маму за плечи и ласково прижимает к себе, он страдает, чувствуя себя отнюдь не лучшим на свете сыном: сам он подобных нежностей себе никогда не позволял. Доналд, отец Джека, без памяти влюблен в Милли, просто тает в ее присутствии; раскрыв рот и склонив на бок лысеющую морщинистую голову, ловит каждое ее слово. Милли частенько дает Доналду советы о бережном отношении к окружающей среде, однако он пропускает эти наставления мимо ушей и по-прежнему закармливает свою скромных размеров лужайку химическими удобрениями, опрыскивает кустистые розы флорибунда официально запрещенным ядовитым спреем, разбрасывает шарики с метальдегидом вокруг кустиков хосты, чтобы отпугнуть слизней и улиток. Джек уверен, что, если Милли удастся поумерить пристрастие отца к садовым химикатам, это станет ее самым большим достижением, настоящим успехом.
— Ой, мы охотно приедем, — обрадовалась Мойна.
— Я уточню у Милли. Скажем, в воскресенье днем — на обед?
— Чудесно, дорогой. У вас такая вкусная лазанья, — добавила она, хотя Джек точно знает: мать неизменно удивляется и огорчается, что в воскресенье у них на обед не подают жаркое.
— В ближайшее воскресенье в Кендале начинается какое-то экологическое мероприятие, очень важное для Милли, — объяснил он. — Следующее воскресенье тоже исключается: мы уезжаем в Холл, к ее родителям. А вот насчет двадцать пятого я почти уверен. В то воскресенье Милли должна быть свободна.
— Сентября?
— Конечно, сентября, мама.
Это будет последняя неделя сентября. Время летит.
То воскресенье, считай, будет потеряно: утро уйдет на подготовку к обеду, а остаток дня — на то, чтобы прийти в себя. После обеда они отправятся на прогулку в парк, Джек поведет мать под руку, ощущая обычную для незрячих жесткую напряженность всего ее тела, ведь она постоянно настороже. Сам он, как всегда, переберет красного вина и набьет желудок овощной лазаньей с жесткими, тяжелыми макаронами из непросеянной муки. В воскресный день в парке будет немыслимое количество таких же семейных компаний, коренастых парней в футболках и визгливых детей. Возможно, будет холодно и дождливо.