— Он пил только ржаное виски.
— Вам не кажется, что он мог выбрать какой-нибудь напиток получше? Учитывая, что «Ничей ребенок» издается уже… сколько лет?
Она ответила раньше, чем я успел заглянуть в выходные данные.
— Около сорока. Ему было лет двадцать пять, когда он написал книгу. А сейчас ему немного за шестьдесят.
— Если компьютерный анализ достоверен, он еще жив.
— Он жив.
— А вы… вы с ним знакомы?
— Была.
— И он надписал вам книгу. Что касается стоимости, могу только высказать предположение. Если бы ко мне в руки попал подобный экземпляр, я бы обратился к нескольким специалистам и послушал, что они скажут. Я бы установил подлинность почерка. А затем, наверное, отправил бы книгу в какую-нибудь галерею на аукцион, чтобы она сама определила себе цену, которую я даже угадать не берусь. Более двух тысяч наверняка, а возможно, и все пять. Зависит от того, кто захочет ее купить, и от его алчности.
— А если таких будет несколько — они еще и набьют цену.
— Совершенно верно. И не повредит, если вы вдруг какая-нибудь знаменитость. Элис Уолкер, к примеру. Или Элис Хоффман, или даже Элис Рузвельт Лонвуорт. Таким образом у книги появляется история, что имеет дополнительное значение для коллекционера.
— Понятно.
— С другой стороны, автограф интересен и сам по себе. При каких обстоятельствах он написал его? И в связи с этим — как вам удалось с ним встретиться? И… э-э…
— Что?
— Извините, может, я задам глупый вопрос, но вы уверены, что человек, надписавший вам книгу, тот, за кого себя выдавал? Дело в том, что не существует ни одной его фотографии, никто не знает, где он живет и как выглядит…
— Это был Гулли, — с уверенной улыбкой ответила она.
— Откуда такая уверенность?
— Видите ли, я же не в магазине на него наткнулась. Я жила с ним три года.
— Вы жили с ним?
— Три года. Как вы думаете, учитывая этот факт, можно сказать, что у моей книги есть история? Поскольку три года — это все-таки история…
— Когда это было?
— Давно, — вздохнула она. — Я приехала к нему двадцать три года назад, а…
— Но вы тогда были ребенком. Он что, удочерил вас?
— Мне было четырнадцать лет.
— Вам сейчас тридцать семь? Я бы не дал больше тридцати.
— И это очень любезно с вашей стороны. Мне тридцать семь. Когда я встретилась с Гулли Фэйрберном, мне было четырнадцать, а когда мы расстались — семнадцать.
— И вы были… э-э…
— Да.
— Кроме шуток, — сказал я, — как вы встретились?
— Он написал мне письмо.
— Вы написали ему, и он ответил? Потрясающе! На протяжении тридцати с лишним лет все впечатлительные семнадцатилетние американцы и американки читают «Ничьего ребенка». Половина из них пишут письма Фэйрберну и никогда не получают ответа. Он знаменит тем, что никогда не отвечает на письма.
— Я знаю.
— Но вам ответил? Должно быть, вы написали нечто выдающееся.
— Да. Но он первый мне написал.
— Что?
— Я была не по годам развитым ребенком.
— В это я могу поверить, — кивнул я, — но каким образом Гулливер Фэйрберн мог узнать о вашем раннем развитии и вообще о вашем существовании? И что могло подтолкнуть его написать вам письмо?
— Он прочитал то, что я написала. Но это было не письмо.
— Вот как?
— Я прочитала «Ничьего ребенка», — продолжала она. — Но не в семнадцать. В тринадцать.
— Да, вы уже сказали, что были развиты не по годам.
— Роман производит большое впечатление на многих, особенно на тех, кто читает его в столь впечатлительном возрасте. На меня он тоже, разумеется, произвел впечатление. Был момент, когда я совершенно искренне считала, что Гулливер Фэйрберн писал свою книгу, имея в виду меня лично, и даже хотела написать ему письмо, но передумала. Вместо этого через несколько месяцев я написала статью. Это было просто школьное задание, и учительница пришла в неописуемый восторг. Нетрудно понять почему. Самое большее, на что были способны все остальные, — две-три странички с грамматическими ошибками на тему «Как я провел летние каникулы», ля-ля-ля… У меня же получилось тщательно обоснованное эссе на семь тысяч слов, полное полупереваренной философии и критического самоанализа на уровне второго курса университета.
— И ваша учительница послала его Фэйрберну?
— Думаю, ей это не пришло в голову. Она поступила еще более парадоксально. Она послала его в «Нью-Йоркер».
— Не может быть.
— Вынуждена вас разочаровать. И они его приняли, что само по себе неправдоподобно. Я назвала его «Как я не провела летние каникулы», что имело определенный иронический смысл, понятный только в контексте. Они дали другое название. «Девятиклассница смотрит на мир».
— Мой бог, — изумился я. — Вы — Элис Котрелл!
То эссе произвело сенсацию и привлекло большое внимание к юному автору. Она получила свои пятнадцать минут славы, о которых незадолго до того разглагольствовал Эдгар Ли Хорват, и на целый месяц стала любимой темой всех завзятых писак. А потом, когда шум начал спадать, она получила письмо в лиловом конверте.
Оно было напечатано на бумаге такого же цвета и состояло из трех страниц через один интервал. Начиналось оно как ответ на ее эссе, своего рода ответное эссе, но примерно на середине второй страницы автор отвлекся от темы, пустившись в рассуждения о жизни и вселенной, характерные для писателя среднего возраста.
Она почти с первой фразы поняла, кто этот автор, но тем не менее едва не задохнулась, увидев подпись летящим почерком — Гулливер Фэйрберн. Ниже был указан адрес: город Тесаке, штат Нью-Мексико. Она посмотрела в атласе, это оказалось в сельской местности к северу от Санта-Фе.
Она написала ответ, стараясь сдерживать эмоции, и с обратной почтой пришло еще одно письмо. Он рассказал, что в данный момент живет в трехкомнатном коттедже на окраине Тесаке, который на самом деле представляет собой индейскую деревню. Его дом — глинобитная хижина, выстроенная в самом непринужденном стиле. Но дом уютный, написал он, и что может быть лучше явлений, которые возникают сами по себе, без предварительного планирования? Он писал «Ничьего ребенка» без плана, без четкого сознания того, что он делает и во что все это может вылиться, и книга оказалась лучше, чем он мог себе представить.
Письмо на этом кончалось — без приглашения, которого, исходя из содержания, можно было бы ждать. Она немедленно написала ответ, сообщив, что его небольшой домик кажется ей совершенно очаровательным. Если бы ей суждено было когда-нибудь увидеть его, писала она, он бы несомненно показался ей знакомым, словно она жила в нем в смутно припоминаемой прошлой жизни.
На сей раз ответа пришлось ждать дольше. Письмо, едва ли на страничку, никак не было связано с тем, о чем они переписывались ранее. Вместо этого он рассказал о своем соседе, владельце двух дворняг. Он подчеркивал, что собаки совершенно неразлучны, хотя у каждой свой темперамент и одна гораздо больше любит приключения, чем другая. Дочитав письмо, она даже не смогла определить, то ли эти собаки существуют в действительности, то ли они плод его творческого воображения, некий случайный набросок, некое иносказание с непонятным смыслом. Это письмо, как и предыдущие, было напечатано на лиловой бумаге и пришло в лиловом конверте. В конверте был также билет на самолет от Нью-Йорка до Альбукерке.
Через четыре дня она уже была в самолете. Он встречал ее у выхода. Они не обменивались фотографиями, но мгновенно узнали друг друга, как только их взгляды встретились. Он оказался высоким, худощавым, сумрачно красивым. Они постояли у багажной карусели, дожидаясь, когда появится ее чемодан. Она показала, и он отнес его в машину.
По дороге в Тесаке он сообщил, что предчувствовал это, когда прочитал ее эссе. «Я понял, что ты хочешь приехать ко мне, — сказал он, — и знал, что приедешь».
Хижина с видом на высохшее русло реки была точно такой, как она себе представляла, и уютной, как он и говорил. Они прожили там три года.